Дипломатия Второй мировой войны глазами американского посла в СССР Джорджа Кеннана
Шрифт:
Вместе с тем я отметил, что такая точка зрения начинает уже повсеместно брать верх. Прискорбно то, что она не адресована главной опасности, и с этим придется считаться. В определенной степени мы вынуждены потворствовать этому, так как в противном случае это может вызвать панику и чувство неуверенности у западноевропейских народов и сыграть на руку коммунистам. При этом нам следует иметь в виду, что потребность в создании альянса и проведении перевооружения в Западной Европе носит субъективный характер и связана с тем, что западноевропейцы не смогли правильно определить собственную позицию. Лучшей их ставкой по-прежнему является борьба за экономическое возрождение и внутриполитическую стабильность. Интенсивное перевооружение обязательно не только нанесет ущерб этим их усилиям, но и будет способствовать созданию представления о неизбежности новой войны, что отвлечет их от решения более важных задач.
В заключение я настоятельно рекомендовал, исходя из того, что для формализации отношений между странами Североатлантического альянса потребуется довольно длительное время и сам договор, находившийся в стадии
В дополнение к рассуждениям о целях, которые могут быть достигнуты заключением этого пакта, я рекомендовал не принимать в него страны, не относящиеся к североатлантическому региону. Этот принцип исключил бы из их числа Грецию и Турцию и, возможно, даже Италию. Я исходил из главного: чтобы у советских лидеров не сложилось впечатления об агрессивном окружении Советского Союза.
К тому времени режимы в Греции и Турции были антикоммунистическими. Однако делать из этого главный критерий для приема тех или иных стран в состав альянса было, на мой взгляд, рискованно. К тому же они - в частности, турецкое правительство - еще не подтвердили приверженности идеям демократии и свободы личности. Этот критерий мало подходил и для Португалии. Поэтому стандартом для членства в союзе должна была стать география. В этом не было бы никакой двусмысленности и свидетельствовало только об оборонительной направленности Североатлантического альянса. Я и сейчас не вижу никаких других причин для принятия Греции и Турции в альянс, кроме желания определенных кругов в нашем правительстве иметь там военные базы, и считаю прискорбным, что мы тогда пошли на это.
Мы также могли бы заявить в односторонней декларации о важности вхождения западноевропейских стран в названный союз для нашей безопасности и оказать им в его рамках ту военную помощь, которую сочли бы необходимой, исходя из собственных интересов. Требования же оказания этими странами помощи Соединенным Штатам в случае начала войны с Россией являлись не только вредными, не вызванными необходимостью, и неудачными, но и отрицательно сказывались на их отношениях с Советским Союзом и ставили под вопрос оборонительный характер самого альянса, выставляя на осмеяние его название "Североатлантический".
В определении круга стран, подлежащих объединению для решения совместных политических целей, наибольшую трудность представляет собой вопрос - не кого включить, а кого исключить. Именно в этом и состоит дополнительный аргумент против создания подобных союзов, говоря другими словами, против официального наименования круга друзей. В Госдепартаменте, однако, в то время господствовала тенденция, особенно среди сотрудников европейского отдела, приблизить альянс как можно ближе к границам Советской России. Если я не ошибаюсь, тогда же было оказано довольно ощутимое давление на Швецию, чтобы побудить ее к вступлению в альянс. Мне это казалось не только не необходимым, но и нецелесообразным. Мое предубеждение отпало бы в случае, если финны продолжали бы проводить независимую политику, исходя из статуса нейтралов, что могло бы реально ограничить советское влияние в регионе.
Другое дело Италия. Наше военное присутствие там было вызвано необходимостью решения проблем с Триестом и подписанием мирного договора с Австрией. Ни тогда, ни позже я не подвергал сомнению такую постановку вопроса. Что же касалось принятия Италии в военный союз с нами, это было, как говорится, "из другой оперы". Однако, поскольку ставился вопрос о заключении военного союза Соединенных Штатов с западноевропейскими странами, исключить Италию из этого мероприятия было, по общему признанию, довольно трудным делом, с учетом сложности и деликатности установления там баланса сил во внутриполитической борьбе. Лучше всего было бы вообще не заводить разговора о Североатлантическом альянсе. Ведь Италия не являлась даже членом Брюссельского союза. Если бы мы в 1948 - 1949 годах ограничились гарантиями, данными Брюссельскому союзу, и принятием программы оказания необходимой военной помощи его членам, чтобы поддержать их морально (в конце концов, это и есть главная суть дела), то проблема с членством Италии в альянсе и не возникла бы вообще.
' Переговоры о создании Североатлантического пакта были перенесены на период после осенних выборов 1948 года. (Как мне представляется, очень многие вопросы в то время откладывались либо в связи с предстоящими выборами, либо с уже проводящимися, поскольку они были связаны с возможным изменением в целом ряде подходов к различным проблемам.) Когда настало время подготовки окончательного текста договора, меня - как по иронии судьбы Ловетт назначил председателем "международной рабочей группы", чтобы заняться языком и стилем договора. Формальная ответственность за эту работу лежала, естественно, на Ловетте, от которого я получал указания и инструкции. В начале и конце нашей работы состоялись встречи (на которых председательствовал сам Ловетт) глав представительств различных стран - в основном это люди, работавшие непосредственно в группе. Надо отдать Ловетту должное за успешное окончание нашей работы.
Однако большой радости эта работа мне не доставила. Мне, в частности, не нравилось находиться в положении человека, должного выражать мнение неупоминавшихся личностей из состава законодательных органов страны мнение, которое я сам воспринимал в весьма лаконичной форме и не мог бы толком объяснить суть затрагивавшихся вопросов, поскольку сам не разделял ее.
Мне даже
казалось: если сенаторы выступали в роли непререкаемых арбитров и им принадлежало последнее слово, то и переговоры они должны вести сами. Мне запомнился эпизод, произошедший во время одного из пленарных заседаний нашей группы, когда один из европейских представителей попытался внести свое предложение по рассматривавшимся вопросам, а Ловетт непререкаемым тоном оборвал его, сказав, что подобное предложение не будет принято сенатом. На этом разговор тогда и закончился, вызвав на какое-то время угрюмое молчание. Правда, один из европейских друзей встал и обратился к Ловетту, произнеся: "Мистер Ловетт, если вы и ваши коллеги в Госдепартаменте не можете взять на себя ответственность за проведение американской политики в данной области, укажите нам, пожалуйста, людей, которые смогут сделать это".Считаю, что наш европейский друг был прав, намереваясь иметь дело с лицом, могущим оказать решающее влияние на принятие того или иного решения для правильного осмысления рассматриваемой проблемы в процессе ее обсуждения, с которым можно было бы также вступить в рациональную дискуссию и обменяться мнениями и аргументами.
Глава 18.
Германия
Германия, как, видимо, внимательный читатель уже отметил про себя, была страной, в которой я в общей сложности прожил пять, а то и все шесть лет: в кайзеровской Германии, будучи ребенком, в Веймарской республике в качестве вице-консула и студента, а в гитлеровской - сотрудником американского посольства в Берлине. Солидаризироваться с ней в личном плане я так, однако, и не смог. Язык этой страны я знал почти как свой собственный, иногда даже думал и писал на нем, но не чувствовал себя немцем, говоря по-немецки. И это знали мои родители и друзья. Когда я сдавал последний экзамен по восточным языкам в 1931 году, мой русский друг, видя мои успехи, посоветовал: "Если тебе представится такая возможность, говори с ними по-русски, но не по-немецки. Будешь говорить по-русски, и почувствуешь себя самим собой. Если же заговоришь по-немецки, не будешь никем".
Тем не менее в интеллектуальном и эстетическом отношениях Германия произвела на меня глубоко впечатление. А во время войны я даже чувствовал внутреннюю близость к той части немцев, ставшей жертвой гитлеровского безумия и страдавшей от той трагедии, которую он обрушил на их головы. По окончании военных действий, осознавая большую ответственность за будущее немецкого народа, я постоянно имел в виду эту страну и исходил из необходимости корректного выполнения наших обязательств там с учетом интересов России, вздрагивая при каждом случае проявления поверхностного подхода и слишком упрощенного отношения не только в публичных, но и официальных дискуссиях к проблемам Германии, страдая от понимания того, что не мог оказать существенного влияния на принятие решений по тем или иным вопросам.
К тому времени у меня уже сложилось определенное мнение по германской проблеме. Оно базировалось на феномене немецкого национализма. Как мне казалось, только те люди смогут успешно разобраться с пониманием эмоциональных источников этого национального чувства, кто хорошо знал историю страны в период еще до наполеоновских войн, а затем появления течений романтического национализма в XIX веке. Это было время зарождения национального самосознания у немцев, которое опьяняло подобно вину. Вплоть до создания Германской империи в 1870 году внутренних проблем у немцев хватало. К тому времени они стали воспринимать себя как единое национальное сообщество, объединение которого могло произойти на примитивной базе общего языка для начала соревнования с государствами, возникшими в Европе еще в прежние времена. Большой ошибкой государственных деятелей при принятии Версальского договора в 1919 году было стремление реконструировать Германию в качестве единой нации без предоставления ей широких возможностей деятельности при ограничении собственными рамками. В то же время в Европе отсутствовало то, что могло бы соперничать с ней в экономической мощи. И сейчас мы снова столкнулись с этой же проблемой. Идея расчленения Германии возврата страны к временам раздела ее на небольшие суверенные образования не казалась мне реальной. Такая мысль появлялась у меня в 1942 году, но я все же пришел к выводу, что опыт гитлеризма и войны, какими бы ужасными они ни были, лишь углубил у немцев сознание национальной общности и что сохранение разделенной страны в Европе, где большинство лингвистических и этнических общностей представлены едиными государствами, означало бы возврат в середину XIX столетия и стремление немцев к появлению нового Бисмарка и повторению 1870 года. Но если Германия не может быть окончательно сломлена, а проблема немецкого национализма не может быть решена путем отбрасывания Германии назад в прошлое, то оставалось только одно - создать своего рода федеральную Европу, в которую войдет объединенная Германия, и перед ней откроются широкие горизонты для ее стремлений и лояльности. Германия будет чувствовать себя вполне хорошо только как интегральная часть объединенной Европы. Находясь в Берлине во время войны, мне в голову пришла необычная мысль, что ведь Гитлер, правда из ложных посылок и ложных целей, технически воплотил задачу унификации Европы. Он создал центральное правление в самых различных сферах жизни и деятельности - в транспорте, банковских делах, области заготовки и распределения сырья, контроля за различными формами национализированной собственности. И я спросил себя: а почему бы не использовать этот опыт после победы союзников? Единственно, что требовалось, так это принятие соответствующего решения - не сокрушать созданную немцами сеть центрального контроля по окончании войны, а взять ее в свои руки, устранить нацистских представителей, поддерживавших ее в рабочем состоянии, посадить на их место других (в том числе и немцев) и наделить эту унификацию новой федеральной европейской властью.