Диспансер: Страсти и покаяния главного врача
Шрифт:
— Как при Прокопе кипел укроп…
Он и совсем привык, только деградирует так быстро, что уже не может отсидеть в своем кресле даже во время контрольной проверки. Знает, что придут ревизоры (предупрежден!), а все равно сбегает. Я на последнем пределе своих нервов ищу его нарочными курьерами. Его находят, тащат, является.
— Да как Вы могли, — ревизоры сейчас будут! Вы соображаете?! Сейчас же ОНИ придут и учинят!
Недоумевает, чуточку даже обижен, глаза честные, говорит убежденно, пальцем себе помогает.
— А ревизорам нужно сказать, что внучек у меня заболел в детском садике. И Вовочку положили в другую комнату прямо с какашками, понимаешь — с какашками…
— Вы о чем? Вы двадцать лет были главным и Вы — ревизорам про какашки?!
Рукой махнул,
И даже Любовь, которая, как известно, окрыляет и оживляет Мертвую Царевну прямо в гробу (она просыпается от поцелуя — мы все это помним!), так вот же: на придурка и любовь не действительна.
И я вспоминаю Красивую — Гибкую — Молодую, которая полюбила одного Сверхчеловека. Он был, во-первых, ученый (в ее глазах), а, кроме того, альпинист, скалолаз, горнолыжник. Женщина горела и трещала, как смоляной факел. Прибегала ночью к нему, соседи видели. А муж свиреп и широк в плечах, ревнив. И страх ее ковал, только любовь сильнее была. «Эта женщина, — сказал Альпинист, — за меня на костер пойдет». Так и было в ее глазах, так и читалось. Пыталась еще она бросить своего благополучного супруга, квартиру, достаток и пойти к Альпинисту в его жалкую камору без канализации и водопровода. Ей же все равно: она его любила.
Однако еще деталь: они работали вместе, он был ее начальником. И вот когда ее любимый, ее божество поручал ей работу — ее перекашивало от ненависти, а его через секунду от омерзения. Ибо казалось ему, что у нее «кал идет изо рта». Она работать никогда не хотела. Придурилась еще с молодых ногтей. Наверное, думала, что временно. Только выхода оттуда уже нет.
Служила эта пара на вычислительном центре. Там для придури большой простор. Может быть, потому, что их вычисления кому-то не очень нужны, или вообще — никому? Они по-разному к этому относятся. Один парень, например, приносит утром на работу сумку и шапку, которые символизируют его присутствие, а в конце дня забирает их и очень доволен. А другой от собственной никчемности запсиховал и пытался покончить с собой. Пришлось его расслаблять, внушать формулы бодрости, уверенности, назначить тазепам и еще четко разъяснить ему, что он лично ни в чем не виноват… И все же легко придуриваться там, где придурь в воздухе, где ею дышат, где нет вообще никому ни до кого дела. Там само идет — элементарно, легко, без выкрутасов.
Но хороший придурок и в живую круговерть впишется, присосется: не оторвешь, не разглядишь. Только тут выдумка нужна, тональность, аранжировка, а так просто шапку и сумку вместо себя не оставишь. Как быть в больнице скорой помощи, где работа все время и в темпе? И сестры бегут, и врачи в движении: в палату, в процедурную, и назад — к телефону, в приемный покой, вверх-вниз, взад-вперед. И лица у всех озабоченные, глаза замороченные, на ходу короткими фразами перекидываются, куда-то оглядываются, что-то ищут, крутятся, завихряются, балдеют. Но все это можно делать и не сходя со стула: и торопиться, и охать, и ахать, и оглядываться. И больше того, можно за ширму показной занятости запрятаться ото всего мира, на замороченность всю свою дурь списать: дескать, заняты, некогда, не продохнуть нам в эту штормягу, не до мелочей нам сейчас и не до вас…
И уже крутится на табуретке седовласая заведующая отделением терапии. И сполохи над ней, и разряды, и чуть ли не молнии шаровые. А я сижу напротив нее в спокойной ординаторской, и никаких сполохов на самом деле нет. Никто нас никуда не гонит, не дергает, не вызывает. И дело наше не торопливое, а, наоборот, разговорное, вдумчивое: она должна мне рассказать историю болезни, а я должен ее проконсультировать.
Только она историю рассказать не может, потому что ее не знает. Она живет по касательной — не углубляясь — уже многие годы. Это рядом с нею суета и напряжение, а она — выключена: в бережливом уютном коконе, в гамаке — отдыхает. Конкретный разговор ей не нужен: она тут же и прояснится во всей своей красе и отстраненности. Поэтому на ее лице замороченность и сполохи. Это игра: изображает штормы,
выкликивает урывками, жестикулирует, кривится от головной боли (которой нет), щурит глаза от усталости (тоже нет!), охает, ахает:— У больного рак, да, да, рачок…
— Вы о каком больном?
— Ах, Боже мой, да о том, которого мы сейчас обсуждаем.
— Та это же не больной, это — больная!
— Ох! Ах! С ума сойти!
Жест беспорядочный и век прищур, рывком к телефону, а телефон молчит, выразительный взгляд на графин, переброс — молния на шкаф, на стул, на стол — и те молчат. Но все равно она в запарке, а запаренный человек чего не скажет, не будем мелочны, черт возьми.
Рукой махнула — устало, озабоченно: «Там рачок сидит… Где-то…».
И снова: дерг, дерг — по сторонам: торопится, мчится, опаздывает, буровит что-то, да второпях не разберешь, несет же ее, только с табуретки вот своей не слезает.
Красиво придурилась: театр одного актера. А чуть отойдешь или даже тему переменишь, что-нибудь вольное, не относящееся, сейчас она и остынет, на табурете своем замрет и расслабится. Опять ей задайте конкретный вопрос — и снова она взовьется. Я эту игру давно знаю, она всегда такая. И я говорю: «Хватит. Успокойтесь. Сидите ровно, за нами не гонятся. Расскажите мне четко, что с больной. Где вы подозреваете рак — в животе, в носу?».
Только психовинка злобная в зрачке и промелькнула, да и то на секунду какую, и — припустила она еще посильнее: видала она таких. А, впрочем, придурка, который уже состоялся, устоял и закоренел, раскручивать назад не стоит.
Это и бесполезно, и опасно. Он все равно не вернется, но укусит обязательно. И не то чтобы анонимка или жалоба (такой вариант, безусловно, возможен), но и других идей у него предостаточно: сплетня, намек, шепот или слушок удачный. К тебе же придет, и откровенно, нелицеприятно что-нибудь такое скажет, вроде по-приятельски, невзначай, а сам уже все продумал, точно рассчитал, и пальчиком тебе в нутро, где нежно и больно, и ноготочком ковырнет до шока и дурноты: тут ему и наслаждение. И месть сладкая, и ущемлен ты — такой же, выходит, ущемленец, как и он сам. Да нет — еще хуже, еще ниже. А он, стало быть, выше тебя, и не придурок вовсе, и жить ему, и подхохатывать. Амбициозному придурку для такого дела аудитория даже не требуется: для самого себя старается, чтобы внутренний свой комфорт сохранить, поддержать и упрочить.
Многолетний административный опыт научил меня с придурками не связываться, а тщательно их обходить — стремительно и мягко, на хорошем расстоянии и с улыбкой. И все же следует сказать, что придурки — тоже люди. Четкой классификации поэтому не получится. Нелинейное разделение образов, тени и полутени. Краски самые разные, от ярких, нахальных густопсовых, до бледных оттенков и полутонов. Встречаются, скажем, придурки милые, обаятельные, приятные в общении, и сама придурь у них элегантная.
Именно такая дама заведовала поликлиникой одного крупного онкологического диспансера лет двадцать тому назад. Звали ее Елена Петровна, фамилия уже выскочила у меня из головы, но внешность, голос, интонацию, жесты, походку и приключения, с ней связанные, помню очень хорошо. Она была пампушечка, пожилая уже, но без единой морщиночки, невысокая, крашенная в блондинку, всегда радостная, всегда приветливая, и всем говорила: «Да!». И если даже десять человек спорили, она ухитрялась как-то согласиться с каждым, не сходя с места: Да. Да-да-да…
Положим, это еще не придурь, а скорее позиция, кстати, не такая уж плохая. А придуривает она около латинского слова «сатис», что означает «хватит», «достаточно». Врачи говорят «сатис» в смысле «попридержи язык, перестань болтать». Дело в том, что со времен Гиппократа больные и даже родственники больного не должны слышать то, о чем говорят между собой медики. И если молодой запальчивый коллега по неведению или недосмотру нарушает это не писаное правило, то старший говорит ему: «Сатис!»— с оттенком нравоучения, назидательно, солидно. Это пережиток последних двух тысячелетий, когда врачи были поистине солидными людьми: «Сотни воителей стоит (черт побери!) один врачеватель искусный!».