Диспансер: Страсти и покаяния главного врача
Шрифт:
Так вот, Елена Петровна использовала традиционную, многозначительную и назидательную интонацию старинного слова, но вложила в него совершенно другое содержание. В те годы главным врачом в этом диспансере была громадная каменная баба, особа дремучая и свирепая. Диспансером она не управляла, а царствовала. Тогда, двадцать лет назад, это было еще возможно: начальство поддерживало руководителей сверху, а безработица среди местных врачей обеспечивала подобное царствие снизу. Разумеется, у подножия Трона лепились всяческие болонки-приживалки, информаторы-осведомители-стукачи, а также принципиальные разбойники для разноса и угробления. Тревоги, страхи и мышеловки буквально висели в воздухе. Говори, да оглядывайся, помолчи, ради Бога. Остановись! И в такой
— С-а-а-а-а-а-тис!
Традиционно язык и прикусишь: черт его побери, куда тебя занесло, ей-то виднее, она всю кухню понимает и бдит. И так постепенно стало словечко для нее ширмой — от любых вопросов и ото всех проблем. Жизнь свою она устроила легко и весело, на службе ее почти не было, ничего она не знала, не ведала, не углублялась. Уже и не балеринкой скользит, а мотыльком пропархивает — в одно дыхание, не касаясь. А чуть вопрос какой или проблемы — правую ладошку вниз кривым таким движением, будто кошку гладит, глазоньки кверху-и: «Сатис!.. Са-а-а-а-тис!». Изящная такая ширмочка, миленькая придурь.
А ведь мы ее уважали и любили по-своему: она в этой тягостной обстановке никому никогда ни единой пакости не сотворила, наоборот, что-то там рассасывалось у самых ее прозрачных крылышек, от улыбочек, стрекота и верещания. Подразумевалось, притом, что она ценный работник, энергичная, хорошо разбирается… И опять мы эту игру поддерживали. Стоит ведь погореть нашему любезному мотыльку, и на это место усядется любая гусеница, навозный жук или даже тарантул… И ах, как мы старались в один голос, и столько наговорили, и такое напели, что уже и ей самой что-то там пригрезилось. Сложила она свои крылышки, опустилась на землю и пошла консультировать больных. А потом из подвала поликлиники помчалась наверх в стационар, ко мне — по плечу хлопает, запанибрата, рассказывает чуть небрежно, как клиницист клиницисту:
— Понимаешь, сейчас обнаружила рак прямой кишки, низко сидит, ректоскоп ввела — и вот он, голубчик… А девочка-пациентка-красавица, прелесть, фигурка… слоновая кость, точеная. Понимаешь? Теперь ей кишку в бок выводить… Уродство! Ужас! Отказалась, конечно, рыдает. Но ты же меня знаешь — уговорила, она согласна, идем смотреть, тебе же оперировать.
Убитая горем молодая женщина ожидала меня в хирургическом кабинете. Свинцовые слезы уже просекли ее бледные щеки. Она не стеснялась, была безучастна. Я ввел ректоскоп в прямую кишку и ничего не увидел. Подвигал трубку, внимательно осмотрел слизистую: рака нигде не было.
Что за черт?! Опухоль не иголка, ее сразу видно, тем более, если низко сидит. Да неужели она видит лучше меня? Где же опухоль? Я вытащил ректоскоп и пошел искать старшую сестру, которая помогала Елене Петровне при первом исследовании. Сестра сказала: «Не волнуйтесь, я просто не успела вас предупредить. Она же поставила больную в коленно-локтевое положение, а трубку ректоскопа ввела не в прямую кишку, а во влагалище, увидела там шейку матки и приняла ее за опухоль прямой кишки… Вот и все».
Я быстро вернулся в кабинет и сделал амнистию молодой красавице. Она ожила, вскричала, расцеловала меня и пулей вылетела из нашего подвала. Этот случай мы тихонько обхохотали между собой, но мотылечка нашего не выдали: пусть же летает, миленький!
Елена Петровна, к тому же, была уверена, что она тонкий дипломат — Талейран, и что ее не видно. И все они, придуренные, так полагают. А на самом деле их видно за версту: они же на сцене под софитами и прожекторами. В этом смысле придурок напоминает молодого кота, который стоит на подоконнике и следит ласточку. Так весь же он выражает себя, свое неслыханное кошачье нутро, и шкура на нем горит. Только на кота приятно смотреть, а на придурка — тошно.
Вот молоденький доктор из пульмонологического
отделения. Личико розовое, едва тронутое бритвой. И на этом поросячьем личике — циничная опустошенная улыбка бывалого прохвоста (где-то скопировал). И спроси ты его о чем-нибудь, попроси или предложи — он тебе эту улыбочку и подпустит, и ручкой безнадежно помашет, и в зеркальце через плечо подсмотрит, как получается?А вот пожилой Дуб с проседью. Постучи к нему в кабинет — он скажет: «Одну минуточку!». А сам уже хватает с полки толстую научную книгу и на стол ее, раскрывает, где придется, и карандашик в руке, подчеркивает, изучает. Теперь входите, смотрите: крупный ученый за работой. И отдельно от этого наива есть еще солидная академическая придурь. И здесь тебя отошьют на таком уровне, на такой высоте, что голова закружится.
Еще есть органичные страстотерпцы — они в оргметодотделах вызревают, как в термостатах. Правда, здесь растут не конформисты, а искренние, не уклонисты, а, скорее, подвижники. Один из таких, к примеру, говорит задумчиво, снисходительно, похлопывая по плечу Сидоренко:
– Вы себя, Юрий Сергеевич, со мной не сравнивайте. Я ведь за час могу больше сделать, чем вы за всю жизнь. Ну, сколько вы операций сделаете — ну, две, ну, три тысячи, серьезных, не спорю. Ладно, возьмем пять тысяч, чтобы с лихвой. Ну и что? Капля в море. А моя мысль изменяет все здравоохранение страны — на многие миллионы счет…
– И что же Вы такое предложили фундаментальное?
– Пожалуйста. Выдвинул я идею все перевязочные в стране оборудовать совершенно одинаково. Одна и та же мебель расставлена строго по квадратикам. Здесь — всегда лежит шприц, здесь — пинцет… И любую сестру тренировать с закрытыми глазами, чтобы находила все, что нужно.
Какая четкость, а? Какая преемственность? И невдомек ему, бедолаге, что даже технически такое не получится — десятки тысяч перевязочных вдруг оборудовать заново. И кто это гукнет команду: «Мебель, покупай! Ать, два! Пере-став-ляй! Строевым, арш!».
А даже и гукнут, кто же послушается? Кто услышит? Кто проснется?.. Допустим, однако, что и не спят. И на любой выклик откликаются. Но ведь в каждой перевязочной своя хозяйка — перевязочная сестра. И она сделает все по-хозяйски, по-своему, как ей нравится, неповторимо, как ей душа подскажет…
Методист отфыркивает:
— Какая душа? Причем тут душа? Это не душа, это рабочее место!
— А рабочее место без души не работает…
— Ладно, — говорит методист, — я вам свои задушевные варианты покажу. Вот вы, главный врач большой больницы, идете на обход. Разве вы запомните все замечания на ходу и когда что нужно исправить? А я предлагаю карточки, и на каждой карточке клеточки и числа. Скажем, лампочка в сортире перегорела. Зову электрика. Он обещает вкрутить завтра. Я говорю — не завтра, а через два дня (моя система). И эту лампочку я пишу в клеточку на карточке именно через два дня. Идем дальше. Уборщица клянется помыть унитаз за два дня. Я говорю — не надо за два, пусть за четыре (моя система). И унитаз — на карточку, в клеточку, под число. И так далее. А потом я раскладываю из этих карточек пасьянс и вижу, что у меня на контроле и вызываю электрика, а тому стыдно — я же ему два дня лишних дал! Электрик смущается, краснеет, бежит лампочку крутить. Санитарка пристыженная летит к унитазу. И так далее. Все, как видите, без нажима, без крика, душевно.
Так рассуждает он, не видавший никогда живого пьяного электрика и санитарку во плоти.
От невидавших и неведающих методистов идут все эти укрупнения и разукрупнения больниц, учетные и отчетные простыни, одностепенные, двухстепенные и трехстепенные профосмотры. И тысячи других различных вариантов, о которых мы, к счастью, даже не знаем. У них своя компания, у нас своя. Мухи отдельно, котлеты отдельно. Методистов здравоохранения совсем не мало, они работают серьезно и очень уверены в себе. Говоря о них, я вспоминаю детскую уличную песенку, которая заканчивается словами: «…И думает, что он заводит патефон!».