Дивеево. Русская земля обетованная
Шрифт:
Вот в чем таинство…
Серафим безмолвствует по примеру древних отшельников – Арсения Великого и Иоанна Молчальника. Они рядом: всмотрись – увидишь, протяни руку – коснешься. Они вне времени и пространства – в Духе, для которого все – здесь и сейчас. Серафим не подражает своим предшественникам – он лишь творит все по правде, по истине, закону Божьему, и это уподобляет его им. Арсений Великий ответил братии своего скита, скорбевшей о том, что она лишилась такого наставника и утешителя: «Знает Бог, как я люблю вас; но я не могу пребывать одновременно и с Богом, и с людьми, потому что на небе хотя и очень много вышних сил, но все они имеют одну волю и потому единодушно славят Бога; но на земле много воль человеческих, и у каждого человека свои мысли; каждый из нас имеет различные намерения и мысли, и потому я не могу, оставивши Бога, жить с людьми».
Когда один из Саровских
В иноческом подвиге молчальничества Серафим Саровский исходил из духовного опыта Арсения Великого
Собственно, в обоих случаях речь об одном, и слова Серафима дополняют сказанное Арсением. Множество людей – множество воль, самолюбий, притязаний, амбиций, и каждый говорит о своем и не слышит другого. Так среди мирских и так же, увы, среди монашествующих. Можно, конечно, стерпеть, но при этом без потерь не обойтись. И главная из них – отдалиться от Бога. Поэтому-то истинные подвижники людей и бегут, и это бегство – во спасение. Но оно так же приносит сладчайшие, благоуханные плоды, как учил впоследствии отец Серафим: «Когда мы в молчании пребываем, тогда враг, диавол, ничего не успевает относительно к потаенному сердца человеку: сие же должно разуметь о молчании в разуме. Оно рождает в душе молчальника разные плоды духа. От уединения и молчания рождаются умиление и кротость; действие сей последней в сердце человеческом можно уподобить тихой воде Силоамской, которая течет без шума и звука, как говорит о ней пророк Исайя… Молчание приближает человека к Богу и делает его как бы земным ангелом».
Вскоре Серафим перестал быть в монастырской обители – даже по воскресным и праздничным дням. Даже ради положенного причащения Хлебом и Вином. Перестал, возможно, потому, что нескончаемый праздник творился в его душе, омываемой тихими Силоамскими водами, и причастием Духа причащали его ангелы. Как это происходило – неведомо. Если церковное причастие – таинство страшное, то это – еще страшнее. Поэтому нам остается лишь повторить вслед за митрополитом Вениамином, еще в 1933 году, к столетию кончины преподобного написавшего о нем: «Почтим и мы сей подвиг его молчанием, не будем дерзать входить внутрь скинии души его своим неопытным умом и нечистыми мыслями: там место Пречистому Духу Божию».
Раз в неделю по глубокому снегу к пустыньке Серафима пробирался послушник из монастыря с недельным запасом хлеба, елея и овощей. На крыльце очищал, стаптывал с валенок снег, молился и ждал, что по молитве-то – не по стуку – Серафим ему и откроет. Так оно и случалось: молча открывал и так же молча стоял, скрестив на груди руки, пока послушник выкладывал в корзину или лоток все принесенное им по просьбе Серафима – смотря в чем у него нужда. Иной раз елей кончался, иной – хлеб, редька или капуста. Вот Серафим и оставлял на донце корзины кусочек хлеба или капустный листик, чтобы послушник смекнул, что в следующий раз принести. Так они и переговаривались – без слов. Напоследок кланялись друг другу, и послушник отправлялся в обратный путь.
В монастыре же тем временем перешептывались: как же так иеромонах Серафим уже года полтора не причащается. Не причащается, как все они, в храме, не вкушает там Тело и Кровь Христову из рук священника. Не целует его руку и крест. Словом, обсуждали, и нет-нет да и возникал соблазн: осудить. Для игумена Нифонта это был повод вернуть отца Серафима в монастырь, и он с послушником, приносившим еду, передал ему строгий словесный наказ, поставив молчальника перед выбором, дабы он «или ходил, буде здоров и крепок ногами, по-прежнему в обитель по воскресным и праздничным дням для причащения Св. Тайн, или же, если ноги не служат, перешел бы
навсегда жительствовать в монастырскую келлию». Послушник, потупившись, так и сказал Серафиму: вот, мол, отче, настоятель велит… Серафим выслушал и отпустил его молча, но в следующий раз, когда тот повторил все, что было велено, послушно отправился вместе с ним в монастырь.Там он отстоял всенощную в храме Успения Богородицы (было 8 мая 1810 года – день апостола Иоанна Богослова), а затем и раннюю литургию у Зосимы и Савватия, соловецких чудотворцев. Монахи на него поглядывали, шептали на ухо друг другу – спереди, сзади: «Серафим-то, Серафим-то… вернулся». Он не оборачивался, смотрел в пол. Так и отстоял всю всенощную. После этого… что ж, надо доложить о себе игумену Нифонту, уведомить: пусть знает, что Серафим по его указу вернулся. Он постучался в келью настоятеля, молча толкнул дверь и смиренно поклонился с порога, коснувшись рукой пола. Настоятель, сидевший за столом, вскинул голову, всмотрелся – взгляд был испытующий, недоверчивый, словно вопрошавший о чем-то – и благословил, ни о чем не спрашивая. Только в глазах промелькнуло: «Что, Серафим? И дальше будешь перед Богом себя распинать?» «Буду, отче» – не сказал и даже не подумал, а просто мысленно прочел то, что само обозначилось в сознании. После этого направился в свою келью и сразу же приступил к новому подвигу, – подвигу затвора.
Не станем стучаться: Серафим никому не открывает, никого не принимает, ни с кем не говорит. Отец Павел, сосед по келье, приносит ему хлеб, толокно и квашеную капусту, и Серафим берет все это, покрывая голову полотном, чтобы никто его не видел, да и самому никого не видеть. Нельзя давать воли глазам, иначе для внешнего мира и дверь не помеха: все внешнее окажется здесь, внутри, и какой же тогда затвор! Не затвор, а одна видимость, мелькание лиц, голоса, шум и гомон. Отворяет дверь Серафим и для причастия, которое принимает коленопреклоненно – как величайшую святыню, тайну всех тайн. Беспрестанно молится, вычитывает службы, созерцает в уме божественные миры…
А теперь снова раскроем «Летопись»: «Тамбовские архиереи, любя Саровскую пустынь, с усердием посещали ее, обыкновенно, раз в год в августе месяце на храмовый праздник Успения Богородицы. В одно из таких посещений епископ Иоанна (впоследствии экзарх Грузии), желая видеть о. Серафима, пришел было к его келлии; но старец, твердо исполняя свои обеты пред Богом и опасаясь человекоугодничества, не нарушил своего молчания и затвора… Игумен Нифонт предлагал, было, снять двери с крюков, думая, вероятно, не отошел ли старец уже ко Господу; но преосвященный Иона не согласился на это, говоря: «как бы не погрешить нам». Оставив старца, они удалились в мире из обители. Через неделю после этого случая прибыл в Саров тогдашний Саровский губернатор Александр Михайлович Безобразов; с ним была жена его, и оба они пожелали принять благословение о. Серафима. Когда губернатор с женою подошли к келлии, старец сам отворил первым им двери своего затвора и благословил их. Это было через десять лет после начала затвора. С этого времени начали приходить к нему многие из братии, с которыми он стал уже вступать в беседу».
По деликатности своей автор «Летописи» уточнил: «… думая, вероятно, не отошел ли старец уже ко Господу». На самом же деле вряд ли… вряд ли по этой причине. Ну как же! В монастырь пожаловал архиерей, пожелал встретиться с Серафимом, а тот воспротивился – не открывает, подобающего почтения не оказывает. Неудобная, неловкая ситуация – для настоятеля-то, и это можно понять. Наверное, и не хотел он двери с петель снимать, но предложил: давайте, но преосвященный убоялся греха, и настоятель вздохнул с облегчением… Для губернатора же с женой Серафим «сам отворил первым». Те даже и не стучались еще – лишь подошли. А Серафим – им навстречу. Десятилетний затвор кончился – началось старчество.
Что ж, теперь и мы можем постучаться…
Глава двадцатая. Проснусь в Дивееве
Запах дыма – откуда?
Отец Павел, очнувшись от сна и едва протерев глаза, заполошно вскочил с койки, словно его подбросило, и мнительно, пытливо принюхался, потянул носом: странно… странно и непонятно… Печи, что ли, затопили по кельям? Почему так рано? Обычно топят с вечера, к утру же дровишки (всего-то два-три полена – не разживешься) прогорают до золы и мелких, едва тлеющих угольков и все голландки остывают: ладони мерзнут, если приложить к изразцам. И вода в черпаке тонкой наледью покрывается. Да и не дымят так печи – пахуче, едко, с привкусом паленого. Хотя дрова-то сосновые, сыроватые, да и со смолой, дым весь в трубу вытягивает. Улетучивается он, дымок-то, а не расползается по кельям.