«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
Шрифт:
Разбирая бумаги, император разрешил себе отбарабанить по столу несколько тактов особо любимого марша, заговорщицки поглядывая при том на стоявшего рядом генерала Адлерберга [163] . Этот первый снег поистине чудодействовал, вселяя уверенность, что самое лучшее ещё впереди и его много...
Тем нелепее выглядела фигура министра финансов, неловко и боком втиснувшаяся в огромные двери кабинета. Может быть, именно поэтому подбородок Николая Павловича выдвинулся навстречу Канкрину особенно непреклонно. Сегодня он не склонен был выслушивать те неприятные новости, какие непозволительно часто выпархивали из потёртой сафьяновой папки этого старика.
163
Генерал
В последний раз, прежде чем наклониться над принесёнными бумагами, царь глянул на площадь. Она была прекрасна теперь, уже совершенно освобождённая от строительного мусора. Весёлая и обширная, с этим ангелом, которого он просто обязан был вознести и вознёс в память случавшихся побед. Снег падал нетающими звёздочками на бронзовое лицо, которое почему-то иные находили похожим на лицо его старшего брата.
Хмыкнув в недоумении перед людской глупостью, император взял в руки перо. Работать в известном смысле он умел. Другое дело, что получалось из этой работы, из всей деятельности, давшей ему в конце концов ещё одну кличку, кроме Вешателя и Палкина. Кличка эта была: Всероссийский Тормоз.
Через полтора часа император поднял глаза:
— Что там у тебя ещё? Или всё?
Канкрин положил перед ним письмо Пушкина.
Если Канкрин действительно в своё время положил перед Николаем I только что приведённое письмо, Николай I мог сказать что-нибудь вроде следующего:
— Не вижу нужды просьбу удовлетворить. Шаг опрометчивый, впрочем, он иных не делает. Кого искренне жаль — жену. Я всегда, с самых первых дней, находил в ней не только красавицу, ещё и добрую и терпеливую женщину. Могла бы найти другую судьбу, но не ропщет. Поторопилась. Мы поторопились, — поправился Николай Павлович, вспоминая с совершенно элегической грустью время шестилетней давности.
Он не любил Пушкина (и очень определённо высказывался на эту тему как при жизни поэта, так и после его смерти. Чего стоит хотя бы злобное ворчанье по поводу того, что Пушкина похоронили не в камер-юнкерском мундире, а в темном сюртуке? «Это, наверное, Тургенев или Вяземский присоветовал». Приходилось оправдываться: таково было желание жены. Или вот факт. Зачем-то царю надо было всё время мелочно подчёркивать некий оттенок непристойности в поведении Пушкина, привезённого из ссылки прямо в царские апартаменты. Таков был его царский приказ. Но сколько раз Николай Павлович в частных беседах сокрушался: явился, как был, — в грязи, помятый. А ещё выдумано, будто Пушкин — представьте себе наглость! — бесцеремонно сел перед царём на стол. Я думаю, скорее всего, смертельно уставший, к столу прислонился... А то и этого не было, но хотелось, очень хотелось поэта испачкать. Хотя бы потому, что Россия — тоже упрямая! — его продолжала помнить). А не любя, естественно, не хотел помочь. Ни в данный критический момент, ни раньше, ни позже не возникала у него такая душевная потребность: облегчить жизнь Пушкина. Пушкин был в его понимании прежде всего упрямец и за это камер-юнкер.
Между тем путей облегчить было множество. За особые заслуги назначались так называемые «аренды»; литераторы в России получали пенсии. Карамзин с 1803 года (назначалось, когда не было ещё дороговизны бедных и бедственных военных лет и тридцатых годов) — 2000 в год; Жуковский с 1816 года — 4000; Крылов с 1812 года — 1500; Гнедич с 1825 года — 3000. Все — за заслуги перед русской литературой.
Другое дело, как отнёсся бы сам Пушкин к царской милости. Об этом не станем гадать, обратим внимание, что все перечисленные литераторы — люди достойные и с точки зрения Пушкина.
«БЫВАЮТ СТРАННЫЕ СБЛИЖЕНИЯ»
Тут я хочу ещё раз отойти в сторону. Самое странное, какое только можно представить, сближение открылось мне, когда я читала одну из книг Н. Я. Эйдельмана. Я не могу промолчать, тем более что великолепному автору этому принадлежит не само открытие сближения, а информация об одном из его составляющих.
Итак, вернёмся на десять лет назад. Следствие по делу мятежников закончено, повешенные — повешены. 120 друзей, братьев, товарищей отправлены на каторгу. Судьба Пушкина отнюдь ещё не определилась. Однако уже написаны строки «Годунова»:
«Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов? // Не войском, нет, не польскою помогой, // А мнением; да! мнением народным!» Строк этих новый царь никаким образом знать не может, но о сущности дела догадывается. Как раз именно сейчас, после столь неудачного начала царствования, ему надо предстать во мнении народном, да и во мнении европейском, освещённым с лучшей стороны...Известно, Николай I стихов не любил; испытывал отвращение к ним и к тем, кто их пишет. Так было в юности. А потом (будто бы) император, старший брат, объяснил ему, какова сила, заключённая в рифмованных строчках. Так же как народу уже совершенно простому нужна песня, а полку — музыка, так же многим и многим необходимы стихи. Они будят порывы, на них можно отвести душу. Пренебрегать их силой неразумно.
Значит, Пушкина можно простить, приблизить и использовать, правда, в том случае, если в михайловской ссылке он вёл себя благоразумно. А как узнать? Верный способ: послать соглядатая, форменного шпиона. Такой есть — некто Бошняк, выследивший и предавший декабристов, и отнюдь не тёмная какая-то фигура. Дворянин, помещик, получил отличное образование, знаком был с Жуковским, Карамзиным, у последнего бывал в доме, рекомендуется как естествоиспытатель.
И вот в июле 1826 года Бошняк отправляется в Псковскую губернию с тайным заданием: узнать, сколь же благонадёжен Пушкин? И правда ли, что в самое последнее время он пускал в народ какие-то противуправительственные песни? Вместе с Бошняком едет фельдъегерь Блинков (ещё один фельдъегерь в пушкинской судьбе!). Блинков имеет на руках открытый лист на арест, в случае если будет нужда, чиновника, в Псковской губернии находящегося. Фамилия, однако, не обозначена. Её впишут потом, если окажется, что Пушкин по-прежнему говорит против правительства. Подписал этот открытый лист на арест военный министр Татищев, тот, который подписывал документы на арест декабристов.
Свидетели жизни Пушкина в Псковской губернии никаких сведений, порочащих поэта перед правительством, Бошняку не дали. Живёт, как красная девица, никуда, кроме Тригорского, не ездит, никаких опасных речей не ведёт...
Фамилия в ордере на арест проставлена не была, шпион и фельдъегерь вернулись восвояси, царь вскоре вытребовал (опять с фельдъегерем!) Пушкина в Москву...
А в чём же обещанное сближение?
А в том, что в награду за проведённую операцию, кроме ордена Святой Анны второй степени с алмазами, А. Бошняку было назначено жалованье в пять тысяч рублей ежегодно. Ровно столько, сколько стал получать Пушкин по Архиву.
«ЧИСТЕЙШЕЙ ПРЕЛЕСТИ ЧИСТЕЙШИЙ ОБРАЗЕЦ»
Но тут, очевидно, наступает время сказать несколько подробнее о героине романа. До сих пор мы встречались только с восемнадцатилетней девочкой, лукаво и ожидающе поглядывающей на своего жениха в предчувствии освобождения из-под неласкового маменькиного крылышка. Мы слышали, что говорил ей и о ней смертельно влюблённый Пушкин.
Но какова была Наталья Николаевна на взгляд современников?
Я долго избегала именно этих свидетельств, столько раз уже использованных. Но вот — сдаюсь. Во-первых, сама опишу наверняка хуже и опять-таки склеив портрет из чужого. А во-вторых, современникам поверят куда больше, чем мне. Да и читатель, может статься, до того, как раскрыл эту страницу, слов В. А. Соллогуба не слышал. Итак:
«Много видел я на своём веку красивых женщин, много встречал женщин ещё обаятельнее Пушкиной, но никогда не видывал я женщины, которая соединяла бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая; с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, её маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные, даже из самых прелестных женщин, меркли как-то при её появлении. На вид она всегда была сдержанна до холодности и мало вообще говорила. В Петербурге... она бывала постоянно и в большом свете, и при дворе, но её женщины находили несколько странной. Я с первого же раза без памяти в неё влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; её лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы».