«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
Шрифт:
Оставаясь полтора года с четырьмя детьми в имении брата моего, среди многочисленного семейства, <...> я нахожусь в положении, слишком стеснительном для меня, даже тягостном и неприятном, несмотря на всё усердие и дружбу моих родных. Мне необходим свой угол, мне необходимо быть одной, с своими детьми. Всего более желала бы я поселиться в той деревне, в которой жил несколько лет покойный муж мой, которую любил он особенно, близ которой погребён и прах его. Я говорю о селе Михайловском, находящемся по смерти его матери в общем владении — моих детей, их дяди и тётки. Я надеюсь, что сии последние примут с удовольствием всякое предложение
Меня спрашивали о доходах с этого имения, о цене его. Оно для нас драгоценнее всего на свете».
Просьба вдовы не осталась без внимания. Опека, учреждённая над осиротевшей семьёй, действовала. Но не с тем рвением, с каким шевелились бы её члены, окажись в поле зрения собственные интересы. К тому же скупость и нерешительность Павлищева (мужа Ольги Сергеевны) сыграли известную роль. Он совершенно не собирался урезать интересы своего Лели ради детей Пушкина.
А главное, сёстры уже жили в Петербурге и, кажется (Опеке казалось), могли жить дальше, Михайловское же представлялось Опеке, во всяком случае многим членам её, затеей. В то, что Наталья Николаевна действительно отправится в Михайловское с детьми и хозяйством, верили очень немногие. В то, что она приживётся в Михайловском, — никто.
Нащокин, ещё приезжая на Полотняный Завод, спрашивал её осторожно:
— Но там же в забросе всё, матушка, Наталья Николаевна, как вы? Без твёрдой руки не справиться вам. Дмитрий Николаевич поедет ли помочь на первых порах?
Доброе лицо его при этом растекалось почти болезненно: у него самого твёрдости в характере отнюдь не водилось. В делах деревенских он не был помощник. И не предлагал себя в такой роли.
Вяземский одолжил тысячу рублей на дорогу и на первое летнее время. Обещал быть гостем, что не радовало, а только озадачивало, а в остальном разводил руками:
— Бог знает, что там у него: крыша прохудилась, с потолков течёт, хозяйства — никакого. Я боюсь, курицы в суп не достанете, не то чтобы сливок или земляники...
Всё, что он говорил и как говорил, звучало по меньшей мере странно, будто Пушкин был ещё жив и виноват. Разговаривать с ним о Михайловском Наталье Николаевне было неприятно. Но она была благодарна за то, что деньги одолжил по первому слову и от расписки, письма, обязательства отказался. Взял её руки в свои, понянчил, успокаивая:
«Что, в самом деле, на ум пришло, голубушка? Не водилось до сих пор между нами такого, Наталья Николаевна». И опять получилось, будто Пушкин жив, и это между ним и Вяземским всё было на словах, на вере друг другу. И ещё Вяземский сказал:
«Вы о деревне по Заводу судите. Так Завод — то Завод, даже и в плачевном нынешнем состоянии. Я своё Остафьево помню — вотчина. А Михайловское...»
Князь долго подбирал слова, шевеля пальцами на манер того, как шевелят, рассыпая корм канарейкам или каким другим птицам. Толстый мизинец его почему-то был отставлен.
Слов князь не нашёл, и вот оставалось несколько всего вёрст до Михайловского.
— До первой звезды свободно и самовар поставите, — сказал недавно встреченный и остановленный кучером мужик.
Он был не хмур, в лёгких русых волосах и такой же бороде, стоял смотрел им вслед, не то прикидывая, куда движутся, не то рассчитывал
тоже: не зря ли?Этот вопрос она и сама себе всё время задавала, перекладывая детей, охраняя их сон. Михайловское должно было принадлежать детям Пушкина, это так. Но ехать туда одной, без денег, без мужского совета, без голоса мужского, который и прикрикнуть может в случае чего?
Небо было серым и вдруг на западе начало предзакатно розоветь. Кроме того, оно на глазах поднималось над землёй, расчерченное тонкими и неподвижными облаками. Теперь и пыль на дороге казалась розовой, и розовым было крыло большой светлой птицы, пролетевшей низко над лугом, завалившейся за холм на своих бесшумных крыльях.
— Утешение, — самой себе слабо сказала Наталья Николаевна и самой же себе объяснила почти вслух: — Как будто мне утешение. И детям его — тоже... Как хорошо, что не в дождь. Показать надо, хотя бы Маше...
Но будить никого не стала, ехала тихо и задумчиво, примиряясь с этой землёй, которую никогда не видела, к которой никогда не испытывала любви...
Это была земля Вындомских, Ганнибалов, Осиповых, Вревских, то есть, по существу, всех, кто не знал её вовсе или был знаком мимолётно и всё-таки не любил. Но это ещё была земля Пушкина и няни... Няня тоже была ей непонятна и вызывала чувство, похожее на ревность. И «Зимний вечер» был непонятен, она так и не смогла представить себе, что кровля, шуршащая соломой, это и есть кровля, шуршащая соломой, и у окна действительно сидит Пушкин... Всё было чуждым, неузнаваемым для неё в этом стихотворении, и удивляли Машины слёзы, однажды пролитые почему-то именно над синицей, которая тихо за морем жила...
...Наталья Николаевна сегодня с утра, но особенно подъезжая к Михайловскому, оглядывалась на сосны. На любые сосны по дороге, и представляла, как Пушкин шёл мимо тех сосен к соседям в гости: странно, в крестьянской рубахе, подпоясанный платком, и два кудлатых дворовых пса бежали чуть впереди, оглядываясь на него...
Ещё она представляла Святогорский монастырь, ярмарку и опять странного Пушкина, поющего вместе со слепцами или уж совершенно несообразно покупающего, прямо в подол рубахи, апельсины — неизвестно как завезённое в эту глушь невиданное лакомство.
Ей предстояло войти в мир, который не был похож на привычный петербургский или на привычный калужский. И в Яропольце, заросшем репейником и лебедой, куда удалялась мать, чтоб никто не мешал топить свою неудачную жизнь, — тоже всё было не так. В Яропольце, хоть штукатурка кое-где обрушилась до кирпича, жило воспоминание о прежней, не столь уж давней пышности. И соседи были другие, по-другому знавшие её. Соседи Загряжских. Здешние были — соседи Ганнибалов. Её окружат здесь, скорее всего, сумерки и враждебность.
Ничто за окном кареты, кроме внезапного розового, но уже потухающего света, не вызывало умиления, только настораживало. Никто не ждал её в Михайловском ни с лаской, ни с приветом, ни хотя бы с хорошо отремонтированными полами и дымоходами. Осипова отвечала на письма и просьбы сухо, но вежливо. Евпраксия Вревская (прежняя «кристальная» Зизи, так и мнившая себя в том же качестве застывшей) при встречах в Петербурге не давала себе труда даже изобразить расположение. В усадьбе же, после няни, если кто и помнил Пушкина, то как простого барина, согласного на печёную картошку да гречневую кашу. Между тем она везла сюда детей...