«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
Шрифт:
Вот это было смело: написать такие стихи, передать их тому, кому были предназначены, т. е. государственному преступнику, осуждённому по первому разряду.
II
Пушкин оглянулся на прохожего, указавшего ему дом. Тот всё ещё стоял на углу, как бы рассматривая какую диковинку. Пушкин побежал, мещанин хмыкнул: «Лёгкий господин». Между тем
Дельвиг же, слава Богу, здесь, его можно прижать к груди, расцеловать, рассмотреть, растормошить, услышать милый голос, грустное его «забавно», которым он как бы взвешивал далеко не радостные события; увидеть глаза, обращённые к тебе с любовью, со слезой, неизвестно отчего навернувшейся.
Пушкин бежал уже по двору, к дальнему крыльцу, не замечая того, что сам готов к слезам, что редко с ним случалось. А сейчас проняло. Оттого, что всё время, пока ехал на извозчике, и теперь, пока бежал по улице и через двор, он соединял их в мыслях своих: Пущин, Виля и вот — Дельвиг. И ещё он вспоминал себя и их в тех временах, когда в садах Лицея... В голове и сердце в такт бегу коляски, в такт собственному бегу билось: всё минуло. Всё то: лицейское, молодое петербургское, южное, михайловское — минуло. Начиналось новое царство, новая жизнь, именно поэтому надо было скорее обнять Дельвига, старого друга, чтоб ощутить: как ни поворачивает судьба, какие прыжки ни делает жизнь, она одна от детских дней до нынешнего бега по грязноватому, неприметному двору в предчувствии встречи... Царь вывел его из кабинета на общее обозрение со словами: «Это теперь другой Пушкин. Это теперь мой Пушкин». Хотелось верить в то, что новый царь не простил, но понял его. Прощать — за что? Прощают нашкодивших малолеток... Он хотел не прощения, но — понимания.
Как долог был двор, однако! Пушкину даже показалось: он опять спутал адрес, придётся снова бегать, спрашивая жильца Антона Антоновича Дельвига, барона, литератора, весьма и весьма несостоятельного человека, осчастливленного, правда, женитьбой на очаровательной женщине [90] .
Но тут дверь на крыльцо отворилась, отдышливо, протягивая вперёд руки, как слепой, как взывающий к спасению бежал ему навстречу Дельвиг. Они встретились, нерасчётливо ударившись друг о друга, и застыли. Они не видели друг друга, из-под зажмуренных век у обоих катились слёзы. Они только ощущали: родство, теплоту, прежнюю привычность объятии.
90
...Дельвига... осчастливленного... женитьбой на очаровательной женщине. — 30 октября 1825 г. А. А. Дельвиг женился на Софье Михайловне (1806—1888), дочери М. А. Салтыкова, попечителя Казанского университета, позже — сенатора 6-го (московского) департамента Сената.
...На крыльце стояли уже две молодые женщины; увидевши из окна Пушкина, они сбежали по лестнице вслед за Дельвигом. Одна была миловидна и бойка. Её глаза смеялись и смотрели с любопытством, головка в кудрях грациозно и быстро поворачивалась то к одному плечу, то к другому.
Софья Михайловна Дельвиг удивлялась горячности встречи, тому, что друзья целовали друг другу руки и не разнимали их так долго. Потом Пушкин приник, приткнулся к груди её мужа, не отпуская отворотов его сюртука, как будто он был не тот самый Пушкин, а человек, ищущий защиты. Лицо его стало бледно, бледность покрывала также лицо Дельвига, но к этому она привыкла: барон часто бледнел обморочно, словно бы предсмертно, волноваться не стоило, всё обходилось.
Вторая из молодых дам, ждавших на крыльце, любой взгляд привлекла бы светлой и кроткой красотой. Русые волосы, разделённые простым пробором и ничем не прикрытые, были тяжелы, а большие глаза смотрели на Пушкина сияя. И всё же что-то искательное было в этих глазах, какой-то вопрос настойчивый, но робкий.
Оторванный от Дельвига этим взглядом, Пушкин поклонился дамам, и они с бароном, рука в руку, пошли к дому. Два года тому назад Пушкин написал:
...В глуши, во мраке заточенья Тянулись тихо дни мои Без божества, без вдохновенья, Без слёз, без жизни, без любви. Душе настало пробужденье: И вот опять явилась ты, Как мимолётное виденье, Как гений чистой красоты. И сердце бьётся в упоенье, И для него воскресли вновь И божество, и вдохновенье, И жизнь, и слёзы, и любовь.Стихи эти относились к Анне Петровне Керн [91] , и Анна Петровна Керн, собственной персоной, стояла сейчас перед ним, бесхитростно обрадованная его радостью и всё же чем-то стесняющая душу. Как будто тогда, в Михайловском, в своих стихах он дал клятву на будущее, которую
не умел и не хотел нынче выполнить.Тогда был восторг, мгновенно зажегший кровь, мысли, сердце. Сейчас — обыкновенная встреча с хорошенькой женщиной, которая, скорее всего, ждала продолжения. Он когда-то обещал продолжение, заманивая её в Михайловское в полушутливых, полуотчаянных письмах. Сейчас ему казалось: просто шутливых. Женщине же, очевидно, хотелось думать иначе — так он решил.
91
Стихи эти относились к Анне Петровне Керн... — Керн Анна Петровна (урожд. Полторацкая; 1800—1879) — племянница П. А. Осиповой. Впервые они встретились в доме Олениных (см. коммент. № 6) в январе — феврале 1819 г. Возобновились их встречи в Тригорском летом 1825 г. и продолжались в Петербурге. Пушкин испытывал к ней сильное, но недолгое чувство. Ей посвящено известное стихотворение «Я помню чудное мгновенье...» (1825).
От внезапной неловкости, целуя руки сначала баронессе, потом ей, Пушкин спросил раньше, чем понял, что говорит:
— Здоровье его превосходительства, Ермолая Фёдоровича? Или нынче я не о нём должен справляться у вашего превосходительства? Тогда кто же счастливец?
Этой колкостью он отводил ей место незавидное, без почтения.
Анна Петровна подняла тихие, бесхитростные глаза:
— Право, Александр Сергеевич, меня так легко обидеть, что принесёт ли это удовольствие? Надеюсь, не вам. Оставим возможность бросать камни в грешницу моему мужу да вашим тригорским соседкам.
Пушкин, покраснев, поклонился и ещё раз поцеловал ей руку. Дельвиг засмеялся, сглаживая неловкость:
— Теперь у меня гарем: жена — номер один; Анна Петровна — номер два; Елизавета Петровна, когда являет нам красоту свою, идёт третьим номером. Я и вправду стал Султан.
«Султан» было лицейское забытое прозвище, полученное за лень, а также тучность, приметную и в юные годы. В словах Дельвига не было и намёка на какие-то отношения, кроме дружеских. И было сочувствие. Доброта вообще была приметна в нём больше, чем в ком бы то ни было из лицейских. У одних цель, хоть и самая благородная, теснила доброту, у других страсть всё пересиливала. Третьи, хоть и слыли добряками, душа нараспашку, а всё до Дельвига им казалось далеко. В Дельвиге доброта жила, как талант. Доброта ко всем и снисходительность... Но тут вспомнилось — Дельвиг весьма резко оборвал мерзавца, заявившего: с каторжными не хочет иметь ничего общего. Даже общей тётки, которая всё-таки существовала, экое неудобство... «Забавно, но и я состою в родстве, — сказал тогда Дельвиг, как передавали. — Но, пользуясь им в радости, зачем же не признавать в печали? Родня она и есть родня — не открестишься. «С кем, через кого, барон, — в родстве? Что-то не слышно было?..» «А со многими. По музам с кем двоюродные, а с кем — прямые братья»... Барон был чудо как хорош в своей твёрдости. Что ни говори, родня опасная: сам Рылеев, Бестужев, Кюхельбекер.
Пушкин вскинул руки, крикнул с разбега, будто и всё предыдущее не только вспомнилось ему — прозвучало в комнате:
— Вилю, душа моя, больше всех жалко [92] ! За Вилю сердце болит — ты о нём или от него известия имеешь?
— И даже стихи. Хоть и без имени, а напечатать надо.
— Непременно надо. А я радовался твоему известию — не замешан. Да, вот как повернулось! Куда ему Сибирь, куда ему каторга? Как подумаешь о нём, поневоле постыдишься унывать... — Лицо Пушкина стало таким, будто мыслями он далеко отлетел из этой комнаты, от быстрого разговора о сегодняшнем, а всего дальше от милых дам. — А помнишь, как в Лицее Виля объявлял наш тройственный союз? Вилино лицо помнишь?
92
— Вилю... больше всех жалко! — то есть В. К. Кюхельбекера.
— И спину. Крючок — хоть над уроками, хоть над Словарём своим, хоть над Шиллером с Клопштоком. Слеза прошибает.
Слёзы, действительно, стояли близко; согнутым пальцем, не снимая очков, Дельвиг вытер глаза. У Пушкина руки сжались так, что ногти впились в ладони. Ничем нельзя было помочь Вильгельму — вот отчего была главная тоска.
— Пущин знал, что делал. А Виля — младенец, если не сумасшедший. По одной доверчивости пропадёт.
— Доверчивы, положим, мы все были. Сам Рылеев с Булгариным дружил. А сейчас от Фаддея чего ни жди, всё мало будет [93] . Играет Фаддей. В самую силу входит. Забавно, но он теперь чуть ли не друг человечества. А мы — пагубны — аристократы. Хоть и не были на Сенатской, а всё с нами царю надо держать ухо востро.
93
...От Фаддея чего ни жди, всё мало будет. — Булгарин Фаддей Венедиктович (1789—1859) — писатель, журналист, редактор «Северного архива» и «Литературных листков», издатель «Северной пчелы» и «Сына отечества». После декабрьского восстания 1825 г, отошёл от своего раннего поверхностного либерализма и сблизился с правительством; был негласным осведомителем III отделения. С 1833 г. Пушкин был с ним в переписке. Личное их знакомство состоялось в 1827 г. в Петербурге. Литераторы пушкинского окружения вели с Булгариным открытую полемику. Резкий разрыв отношений произошёл в 1829 г. с организацией «Литературной газеты», задуманной в противовес официозной «Северной пчеле». Булгарин явился автором ряда пасквилей на Пушкина, носивших характер доносов.