Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
Служба у Свиблова затянулась, но Дмитрий пожелал просмотреть свитки, в коих помечены подати серебром и мехами с князей меньших, владетелей городов. Свиблов (вот чем угоден был Дмитрию этот старый, опытный тиун) тотчас вытряхнул из рукавов свитки, пал на колени и развернул те свитки на чистой половице, у стены. Дмитрий преклонил колено перед великой силой жизни — состоянием. В городах, сёлах, деревнях, слободах — по всему княжеству великому вершили смерды и холопы, податные люди и служивые свой труд, и превратился их труд в серебро, меха, мёд, пеньку, воск, многие железные поковки — во всё то, без чего не живёт человек, без чего не устоит государство, без хлеба — в первую очередь...
Дмитрий просмотрел свитки. Почти все князья расплатились, как повелось исстари. Всё привёз
— Дядька Микита...
— Чего велишь, княже?
— Изыщи купца праведна и благочестива и направь того купца с грамотою моею в землю свейскую [30] , и в немцы такожде пошли другого, мужа праведна и честна. И пусть они там высмотрят и запросят оружья нова и сподручна. А дабы промашки не вышло, пошли с ним воеводу Минина, а с другим — иного воеводу же, Назара Кусакова.
— Дмитрей свет Иванович, да можно ли этих насмешников в чужие земли слать? Обсмеют все дворы!
30
Свейская земля — Швеция.
— Некогда там насмехаться будет.
— И серебро им дашь?
— Немного. Пусть отберут, что понадёжней, а такожде и предивное какое оружье пусть купят... — Дмитрий посмотрел на тиуна и шёпотом пояснил: Слышал, есть страшенное оружье — огнём плюёт и железом!
— К чему такое оружье? — изумился Свиблов.
— А к тому. Мои кузнецы выльют такое оружье, а зелья купим, не то сами измыслим.
Он отпустил наконец тиуна, а сам так и остался сидеть на полу, думая про дивное то оружие.
До вечера оставались у княгини Евдокии её теремные боярыни — Марья, жена Дмитрия Всеволожского, и боярская дочь, круглолицая, лёгкого сердца и ладная станом девка Анисья. Дмитрию нравилось в последнее время, когда они подолгу оставались у княгини, тогда он сидел в раздумьях или бродил по полутёмному терему — по переходам, по рундуку, окликая сверху конюхов, сторожей, подуздных или стремянных гридников, разговаривал с постельничим или чашником, обговаривая еду на завтрашний день или толкуя с новым сокольничим об охоте, о ярых соколах, добытых им на севере княжества, но разлюбезнее всего были ему беседы с Бренком.
В тот вечер ему не сиделось одному во внутренних покоях, и, чтобы не томиться неизвестностью, ожидая ханской грамоты, он вышел на рундук.
— Михайло?
— Пред тобою, княже!
Бренок торопливо поднялся с верхней ступени и преданно глянул в лицо князю, вылавливая настроение карих глаз.
— Почто в томленья пребываешь? — спросил Дмитрий, вяло окинув сумеречный двор взглядом, но тут же внимательно посмотрел на Бренка и прищурился: — Анисью укараулить норовишь? В терему она, у Евдокии, от полудня засели с Марьей Всеволожской.
Бренок молчал, взором в пол потуплен.
— Красна девка, Михайло! Глазом с тобою схожа, такоже и лицом, круглым да белым... Не гаси взор-от, не гаси, Михайло! Ныне уж вдругорядь совалась челом на переходы — тебя усмотреть норовит.
Бренок
стоял всё так же, потупясь, лёгкий румянец, будто свет вечерней зари, орумянил его щёки, и это понравилось Дмитрию.— Молчишь? — Он положил руку на плечо мечника, приобнял душевно, но о боярской дочери Анисье больше не поминал. — Сойдём вниз да глянем на бела конька. Слышал, какого ныне Ратница принесла?
Они сошли по ступеням крыльца, перешли двор наискось и крикнули конюхов. Им отворили конюшню. Свет умирающей зари гляделся в тот час прямо внутрь помещения, и они увидели сразу всё внутреннее его — выметенный пол, тесовые перегородки по обе стороны, упряжь на деревянных крючьях матово поблескивала серебром, отливала жирной желтизной золочёной меди. Кони лениво переступали с ноги на ногу, сыто всхрапывали. Пахло навозом, овсом. Большинство стойл пустовало — кони были на выпасах, а этих пригоняли на ночь из-за Москвы-реки, чтобы всегда были под рукой. Княжева любимица, кобыла Ратница, издали светила белизной своего крупа. Под нею, под самым брюхом, лежал сытый жеребчик и смотрел на подходивших людей. Вот он беспокойно повернул голову, встрепенулся, забился, скользя копытцами, жёлтыми, как янтарь, и поднялся, ткнувшись острой хребтинкой в брюхо матери. Ратница осторожно переступила, пропустила дитё за себя и, как бы ненароком, приподняла ногу, защищая малыша от людей.
— Как назван будет? — спросил Дмитрия Бренок. Князь ощупал брюхо Ратницы, репицу, погладил шею. Жеребчику не стоялось за матерью, он обежал её и ткнулся мордочкой в пояс человеку. Бренок придержал его голову и воскликнул:
— Зри, княже: ухо-то!
Ухо у конька, его ещё мягкое правое ухо, было перечёркнуто по самому краю чёрным пятном-серпом. На самом кончике уха чёрный серп бледнел, растворялся в белизне и переходил в мелкий черно-белый горошек.
— Пречудно! Пречудно, Михайло! Экой серпик!
— Наречём его — Серп! — предложил Бренок. Дмитрий подумал и поправил:
— Серп — неладно... Наречём поласковей — Серпень [31] .
Бренок хотел возразить, напомнить князю, что конёк родился не в августе, а в мае, но, посмотрев на быстроногого, остро стригущего ушками, немного нервного конька, он понял, что такая кличка ему пойдёт. И, как бы закрепляя её, Бренок нежно повторил, поглаживая дрогнувшую шею жеребчика:
— Серпень! Серпень!
Дмитрий ещё постоял, стараясь как бы заглянуть в будущее: где, по каким дорогам, по каким полям предстоит скакать ему на этом жеребце необычной белой масти? Помыслил о будущих боях, но никак не мог их вообразить себе, в глазах всплывали мирные, дорогие сердцу картины: вот он выехал верхом из Коломны навстречу нижегородскому князю Дмитрию Константиновичу. Вот он встречает свою невесту, Евдокию, и дивится она белому коню... Встречал-то он её на другом коне, а встречая — не видел, её укрывали от взоров согласно обряду... Потом возник коломенский иерей Михаил, послышался его медовый голос, покорявший Евдокию, и подумалось, что коломенского иерея надо бы залучить на Москву, ведь и сам он питает к нему несказанное чувство любопытства и доверия вместе...
31
Серпень — август.
Они вышли из конюшни. Двор был пуст. У больших ворот, поблескивавших золочёной медью, маячила фигура стражника из кметей. У первой ступени крыльца уже стояли двое гридников, ещё трое прошли, верно, наверх и изготовились к ночной полудрёме. Среди, замиравших в Кремле звуков означился в покоях тихий голос Климента Поленина. Чем дальше к преклонным летам, тем больше становился он похожим на старушку — и голосом тихим, и руками, тонкими, белыми, и лицом, тоже узким, женственно-нежным, опрятным и бледным оттого, что мало видит живого солнца и ветра, бывая то в подклеточной поварне, где правят княжьи блюда, то в покоях, где исполняет долг покладника-постельничего великого князя. Надо бы завести отдельно покладника, но так уж повелось после смерти князя Ивана, что Поленин был един в двух лицах.