Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— Не лей! Не лей! — захныкали братья.
Отец подобрал с полу чересседельник и молча опоясал Акиндина по спине.
— Живо спать на кузницу!
— Помолитесь! — напомнила Анна.
Сегодня она была особенно пуглива и не перечила мужу. Ей и раньше он воли не давал, а тут так сошлось всё, что Лагута стал защитником и спасителем её родни. Два года назад отдал все сбережённые куны да ещё запродался на три года князю Серпуховскому, дабы выкупить из полону брата её родного, Ивана, повязанного в немецких землях, когда псковитяне ходили "по немец". Не успели с князем разобраться — на тебе! — второй брат, Елизар, из полону сам утёк, объявился нахлебник, да ещё с женой, да ещё с татаркой! Анна думала, что Лагута языка лишится иль хватит его падучая, а он только посерел лицом и ещё раньше стал подыматься с
Елизар обегал все церкви на Москве — никто не желал задешево крестить татарку, всюду попы грозили ему епитимьёй за прелюбодейство с иноверкой. Тогда всё тот же Лагута и посоветовал Елизару поехать в Коломну к отчаянному попу-златолюбцу Михаилу. Славился Михаил Коломенский среди всех московских иереев статью своею, зычным голосом, умением читать по книгам...
— Спати пора, Лагутушко, — напомнила Анна.
Он только вздохнул в ответ, но хомута не оставил, а растворил настежь оконце, и свету стало чуть больше, чем проходило его сквозь сушёный бычий пузырь на раме.
Анна ушла в запечный закут, вынесла мужу пареной репы, капусты квашеной, кусок хлеба, поставила соль в резной солонке и снова ушла в закут, зашуршала постельником.
Вскоре пришёл туда сам Лагута. Помолился во тьме — похрустел руками, наломанными молотом, и повалился на соломенный постельник.
— Лагутушко, возьми Елизара в подручные молотобойцы, покуда он тут, тебе легче будет.
— Он сам с усам! — промолвил Лагута, поскрёбывая грудь.
Айна помолчала и сказала заветное:
— С будущей весны он своим домом заживёт... Это значило, что Елизар с татаркой и зиму будут у них. Лагута засопел сердито, и Анна отвела его гнев:
— Брат Иван отписал ведь нам на бересте, что-де долг возмещать станет отныне. Сказывали ввечеру богомольцы придорожные, что-де во Пскове пока дешёвая рожь.
— Надо бы послать Елизара по хлеб, — тотчас заметил Лагута. — Нынь от жары этакой да и по приметам стариков хлеб дороже коня будет, а где те куны взять на хлеб?
— Князю Серпуховскому поклониться разве?
— Поклониться! И в прежни-то годы, когда не я ему, а он мне полторы гривны [26] должен был, тогда и то не ведал, как к ему подступиться, а ныне, после разорения... Мелешь, баба, не дело! Сказала бы лучше, как гривенку с Некомата содрать.
— Возьми-ко у него! Рожа нагла, а глаза мутны, заплёваны, гахой отдаст тебе!
— На княжий суд выволоку! Живы, поди, древние законы!
— А что ему законы, коли судьи знакомы! Тиун княжий во кармане Некомата сидит! Сей купец и на Елизара лапу вскогтил, токмо не ведаю пока за что.
26
Гривна — около 160 г серебра. Гривенка — 0,5 гривны.
— У их счёты не тутошние, сурожские дела тянутся, нам не до них: скоро свейское железо на торгу будет — брать надобно.
— А хлеб, Лагутушко?
— Вот тут и рвись, хоть иди с кистенём на дорогу, а не то — в ушкуйники новгородские, знатно, по Волге гулять с ножичком вострым...
— Полно, Лагутушко, тебе ли так мыслить? Руки-те у тебя золотые, с такими руками да душу губить...
Такие слова покоили душу Лагуте.
— Ладно. Спи. А ко князю, по совету твоему, не пойду: ко князьям, како к чертям, без креста не приступишь, а и приступишь, так проку мало.
— Он ведь христианская душа... — слабо перечила Анна.
— Он князь и до смерда не снизойдёт! Это пред богом все мы ровня. Бог, он до всех милосерд — что до царя, что до нища.
Анна умолкла. Она села в постели, взяла его тяжёлые заскорузлые руки в свои и стала разминать их. Это любил Лагута: руки его меньше гудели ночью, не ныли от тяжёлого молота. Он сладко придрёмывал, убаюканный её прикосновением,
радуясь, что у него хорошая жена, статная, благонравная, работящая, детолюбивая и красивая. Век бы прожить с нею, детей бы поднять... И верил Лагута, что хватит его на долгие годы, ежели не грянет над Москвою тревожный набат... "Токмо бы не это, — думал он, засыпая. Токмо бы пребывала в покое земля, а всякое иное горе претерпится, избудется..." И ещё подумал Лагута, что не пустит больше Анну в Коломну молиться к попу Михаилу, как это было на пасху. Собрались бабы кузнецкой слободы и отправились пеши молиться в Коломну да смотреть, где будут каменну церкву ставить, а потом пять недель судачили, какой красавец Михаил. Нельзя пущать туда жён: осоловевши приходят...В тот самый вечер, когда душный день свалило наконец сутемью, а Лагута дошоривал хомут, — в тот вечер возвращался из Коломны в Москву Елизар. Косматую степную лошадь он постриг, вычесал, но не укрыл от людских глаз главное — жену-татарку. Натерпелся он дорогой немало. Хоть и смел уродился, а селенья объезжал — от греха подальше. Был он недоволен собой, а вернее советом Лагуты ехать в Коломну. Взял он с собой малую калиту серебра — то, что было у Халимы в ставке, и всё серебро пришлось отдать иерею Михаилу, коего все в Коломне прозывали — Митяй. Этот златолюбец глазом не моргнул окрестил Халиму, нарёк Хевроньей, но сначала забрал всё серебро. Елизару вроде не жалко было денег, всё равно достались за так, к тому же её было крещенье — её и деньги, да жалко сил, мытарств дорожных, коими насытился он только что от Сурожа до Москвы... Не мог успокоиться Елизар и оттого, что не послушал советов на московском торгу. Говорили всезнайки приторжные, что самый ходовой и смелый поп — архимандрит из Переяславля-Залесского, Пимен. Тот мог и за половину серебра окрестить, а половина пошла бы на устройство житья-бытья, так нет же! Поспешил Елизар, в угоду Лагуте. Можно было бы достучаться в церковь Николы Мокрого, что на Великой улице, тут под боком, по-свойски можно было бы за эти же деньги, без новых дорожных хлопот.
Елизар выехал из Коломны до рассвета и хотел в один день достичь Москвы, но кончились силы в вечерних сумерках у коня, кончились и у него с Халимой. В потёмках достигли Симонова монастыря. Звон его колокола слышался ещё издали — небольшой ветерок потягивал от Москвы, но к вечерней службе не успели, да и сил не было отстоять вечерню. Ночевать попросились в кладбищенскую сторожку. Сторож не зажёг свечи и только спросил из тёмного чулана:
— Православные?
— Православные.
— Ложитесь у порога. С богом!
В пол-избице светилась лампада перед единственной иконой на почерневшей доске. Елизар отвёл рогожную завесу и увидел крупную, округлую спину человека, стоявшего на коленях. Тот шептал молитвы и кланялся. Когда услышал за спиной шорох, поднялся и смиренно отступил от чистого угла к порогу. Его крупное тело вышло из освещённого круга, и в пол-избице стало просторно. Потом он вернулся неслышно, сгрёб с полу что-то серое, лёгкое и стал устилаться на ночь у порога.
"Не пойму — чернец или так, божий угодник?" — подумал Елизар, разостлав длинный плащ-мятель, взятый у Лагуты в дорогу. Халима тотчас легла и свернулась комочком, Елизар снял однорядку, положил её под голову Халиме и решил помолиться на ночь один за двоих. Молитва была короткой, и, когда он её окончил, вновь появился божий угодник. Он молча положил на лавку, у их голов, краюху хлеба. Перекрестился и вышел наружу. Елизар разломил краюху и подал Халиме. Она улыбнулась и стала есть радостно, умилённо, прислушиваясь к голосу незнакомого соночлежника, разговаривавшего с их лошадью. Вскоре он опять появился и смиренно сказал:
— Я коня отвязал и стреножил.
Елизар молчал, не зная, сердиться или смолчать, а тот пояснил:
— Кругом пусто, а у могилок травушка мягка вельми и сладка — конёк не уйдёт и насытится...
— Спаси тя бог, добрый человек, — ответил ему Елизар из чистого угла, а погодя спросил: — Куда путь правишь?
— По земле-матушке брожу — родню обхожу да с миром прощаюсь...
Последние слова плохо вязались с его молодым, сильным голосом, ладными движениями.
— А как тебе, добрый человек, имя-прозвище?