Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дневник моего отца
Шрифт:

— Ах, Клара! Я ведь могу называть вас Кларой? Эдвин мне так много о вас рассказывал! — и пригласила их в гостиную.

И здесь тоже яркий свет, зеркальный паркет. Стены увешаны работами Матисса и Клее, Кандинского и Миро. Большой натюрморт Сезанна. Отец и Клара все еще любовались картинами, когда, словно сговорившись, вошли остальные гости. Елена Рудеску в декольтированном платье из переливающегося зеленым и фиолетовым шелка. Сюрреалист в своей рабочей одежде, но в вычищенных ботинках, и немолодой, рослый мужчина в темном костюме, его имени отец не разобрал, но, если правильно понял из разговора, этот господин имел какое-то отношение к женевскому банку и, подобно хозяйке дома, был страстным коллекционером. Кажется, его коньком было итальянское чинквеченто, во всяком случае, он все время, даже когда речь шла о Мондриане [21] или Валлоттоне [22] , заговаривал о Микеланджело и Синьорелли [23] . Он пришел с очень молодой женщиной, которую отец вначале принял за его любовницу,

потом за дочь, но она оказалась его женой. Гости стояли с бокалами в руках. Все улыбались и беседовали о том, что погода сейчас, осенью, становится прохладной. Жаль, что сегодня как раз новолуние и они не смогут полюбоваться сказочным видом на озеро.

21

Пит Мондриан (1872–1944) — нидерландский живописец, создатель неопластицизма.

22

Феликс Валлоттон (1865–1925) — швейцарский график и живописец.

23

Лука Синьорелли (между 1445/50—1523) — итальянский живописец Раннего Возрождения.

Тильда Шиммель спросила сюрреалиста, видел ли он выставку импрессионистов в Оранжерее [24] , оказалось, что нет, и тут в гостиную вошел хозяин дома. Эдвин Шиммель. Он накинулся на своих гостей, как на добычу. Улыбка плотно сжатыми губами, словно черточка. Безупречно причесанные черные волосы. Светло-голубые глаза. Он поцеловал руку жене, кратким поклоном поприветствовал мадам Рудеску и на каблуках повернулся к Кларе.

— Клара! — воскликнул он. — Давно не виделись! Как живешь?

24

Оранжерея — летний выставочный зал.

— Я беременна, — ответила Клара.

— Как замечательно, — произнес Эдвин Шиммель. — Ты же всегда хотела ребенка. — Он обернулся к отцу: — А вы и есть счастливый отец?

— Надеюсь, — ответил отец. — Я только что впервые об этом услышал.

Первым блюдом подали bisque de homard [25] . Отец отказался и смотрел, как едят остальные. Вторым блюдом были белые грибы и пеперони, от которых отец тоже отказался. Когда он отказался и от главного блюда, filet de veau en cro^ute [26] , Тильда Шиммель спросила его, что же он ест.

25

Густой суп из омара (фр.).

26

Запеченная телятина (фр.).

— Кусочек эмментальского сыра и хлеб, это было бы лучше всего, — сказал отец.

Тильда Шиммель поглядела на дворецкого, тот поднял брови, исчез из столовой и через несколько минут появился с тарелкой, на которой лежал эмментальский сыр. Хлеб на столе был. Он поставил тарелку перед отцом.

— Спасибо, — произнес отец и начал есть.

Тильда Шиммель устроила каждому гостю своего рода допрос, она дружески выспрашивала про все, что было интересно ее собеседнику. Так, она говорила с моим отцом о предстоящей выставке и сказала сюрреалисту, что он — единственный талантливый человек в группе. Она, видите ли, всегда называет вещи своими именами. У него есть нечто настоящее, а у других… Тильда подняла руки. Сюрреалист рассмеялся и спросил, зачем же она тогда купила картину молодого гения, того, что болен туберкулезом. Именно поэтому, ответила она. Он наверняка умрет молодым, и тогда в ее коллекции будет одна из немногих его картина, да не так уж он и плох.

Тем временем банкир из Женевы, который, очевидно, тоже был клиентом мадам Рудеску, беседовал с ней о слишком насыщенной экспозиции в Лувре и Уффици. Мадам Рудеску соглашалась. Правильно развесить картины — это уже полдела, однако мало кто обладает этим даром, а уж сами художники и подавно…

Клара улыбнулась, когда Тильда спросила ее, скучает ли она по работе с оркестром. Нет, нет, ответила она. Всему свое время. Жена банкира ела молча и только иногда на мгновение поднимала глаза, чтобы взглянуть на своего мужа. Эдвин Шиммель тоже не произнес почти ни одного слова. Казалось, он был погружен в мысли о завтрашнем дне, о заседании правления или репетиции оркестра. И действительно, когда жена банкира спросила его, приходится ли ему работать так же много, как ее мужу, он ответил, что да, приходится, вероятно, столько же, во всяком случае завтра ни свет ни заря ему надо ехать в Лондон, где он дирижирует «The Messiah». В самом Лондоне! И не где-нибудь, а в Альберт-холле! С Лондонским симфоническим оркестром и Королевским мужским хором. Гости смотрели на него во все глаза, и Клара тоже. Щеки ее покрылись румянцем. Отец рассказал о первом представлении, когда король, не то один из Георгов, не то какой-то Эдуард, встал от волнения, услышав «Аллилуйю». И с тех пор все зрители в Англии встают, когда слышат генделевскую «Аллилуйю». Всегда и повсюду.

— Если они не сделают этого на вашем концерте, — сказал отец Эдвину Шиммелю, — в любом случае вы не нарушите традицию. Вы и так будете стоять.

Все перестали есть и посмотрели на Эдвина. Мать под столом наступила отцу на ногу.

— Почему ты меня все время толкаешь? — спросил он.

Узкий рот Эдвина вдруг сделался таким широким, что стали видны десны. Он смеялся. Смеялись все. И громче всех Тильда Шиммель, у нее даже слезы по щекам текли. Только отец оставался серьезным.

По дороге домой, сидя в такси, Клара начала плакать и кричать, что он, Карл, выставил ее на посмешище, как он только мог так себя вести. Эмментальский сыр при таком-то ужине.

Что теперь о ней подумает жена Эдвина, а уж сам Эдвин…

— Почему ты сказала ему, что беременна? — спросил отец. — Разве ты беременна?

— Да, — ответила Клара.

— А почему ты сообщаешь об этом именно ему?

— Не знаю.

— Не знаешь?

— Нет.

Потом появился ребенок, я, и отец обрадовался. Он радовался сверх всякой меры, так сильно, что никогда не называл меня тем именем, которое я получил при крещении, а все время придумывал разные ласковые прозвища. Названия животных, но не только. Он называл так много имен, что я откликался на все. Медвежонок, например, или гномик. Но ухаживать за ребенком — это он считал само собой разумеющимся и даже не рассматривал других вариантов — должна была женщина. Клара. Кормить грудью, купать, взвешивать, словом, заботиться. А у него была его работа. Теперь он был учителем в только что открывшейся гимназии, где отказались от древнегреческого, да и латыни уделяли не так много внимания, как в гуманитарных гимназиях. Здесь придавали значение в основном тем языкам, которые в учебном плане назывались «живыми». Он преподавал французский, иногда и немецкий. (В самом начале директор пытался навязать ему еще два урока в неделю: религиозного воспитания и физкультуры. Но отец, атеист, в детстве назубок выучивший Библию и совершенно равнодушный к ней, до тех пор возражал на каждый аргумент директора библейской цитатой, пока тот не отказался от своей идеи и не освободил отца от преподавания религии. Физкультура осталась. Отец провел два занятия, но, когда он явился на первый урок плавания в пальто и шляпе — плавать он не умел, — его пришлось освободить и от этого урока.)

Из его университетской карьеры ничего не вышло. Старый профессор, господин Тапполе, и не думал умирать, а к тому времени, когда в конце концов его, давно уже перешагнувшего пенсионный возраст, все-таки отправили на пенсию, он и отец так сильно рассорились, что профессор настоятельно порекомендовал в качестве своего преемника угрюмого приват-доцента из Тюбингена. Специалиста по «Chanson de Roland». Его и выбрали, а отец сказал господину Тапполе, что он думает об этом выборе. Вообще ничего, потому что, как известно, у преемника господина Тапполе в голове ничего нет, нуль. А сам господин Тапполе ведет себя точно так же, как все великие профессора, — они всегда поддерживают самого глупого преемника, чтобы подольше остаться в памяти поколений этакими светочами ума. Войдя в раж, отец заодно сообщил своему шефу, что он думает про его книгу о Тристане — то же самое: ни-че-го. Его тезис, что текст «Тристана и Изольды» — народное французское творчество, не выдерживает никакой критики, а его попытка перевести в приложении роскошный древний эпос на современный французский — жалкая неудача. Когда господин Тапполе пробормотал, что, возможно, отец и прав, но ведь и он до сих пор не видел еще ни строчки из отцовской диссертации, тот завопил:

— И не увидите! Вы — не увидите! — умчался в свой кабинетик, с такой силой захлопнув дверь, что с потолка посыпалась средневековая штукатурка.

После работы отец сел на велосипед и, яростно крутя педали, глядя прямо перед собой, добрался до дома, там он запихнул все свои материалы — несколько погонных метров выписок, переводов и толкований — в шкафчик, запер его на замок, а ключ выбросил в окно. С монахинями и монахами было покончено, до конца жизни.

Он подал заявление в десять школ — в конце концов у него же был диплом учителя — безуспешно. Отец уже начал готовиться к тому, чтобы жить в ближайшем, да и в далеком будущем на деньги, полученные в наследство, когда его все-таки взяли в реальную гимназию. Он стал истовым учителем. После каждого урока он возвращался, обливаясь потом, взволнованный материалом, который только что объяснял. (Правда, он не особенно соблюдал учебные планы и говорил больше по-немецки, чем по-французски.)

Естественно, отец по-прежнему представлял интересы «Группы 33». И теперь, освободившись от монахов, монахинь и Тапполе, кинулся переводить свои самые любимые книги, еще не переведенные или плохо переведенные на немецкий язык. Начал он с дневников Андре Жида, которые только что вышли в свет и привели его в восторг, и, лишь закончив работу, узнал, что существует авторское право и что он должен был получить право на перевод и никогда бы его не получил. Договор давно подписал другой переводчик, который тоже почти закончил работу. (Потом, когда этот перевод был опубликован, отец говорил, что он отвратителен.) Итак, он положил рукопись на шкафчик — открыть его он не мог — и взялся за классиков, которых имел право переводить любой желающий; сначала за никому не известных и в первую очередь за «Тиля Уленшпигеля» Шарля де Костера, которым он восхищался. Отец работал по утрам, до школы, хотя летом занятия начинались в 7.15, а зимой в 8, в свободные вечера, по воскресеньям; он обладал удивительным качеством: мог переводить в уме. Всегда знал наизусть текст оригинала на десять или двадцать строк вперед и без труда запоминал свой перевод. Когда он приходил домой, то, ни слова не говоря, бросал портфель и шел, словно сомнамбула, в свой рабочий уголок. И, только напечатав сочиненное в голове на машинке (печатал он стоя, одним пальцем), снимал шляпу и здоровался с Кларой и ребенком:

— Привет, сурок!

Я лежал в детской кроватке с пологом, которая, собственно говоря, всегда стояла в саду — уже наступило лето — под присмотром Астора, его морда находилась прямо над моим лицом. Да, чаще всего я видел Астора. Клара была любящей матерью и строго соблюдала предписания врача, доктора Массини, который все всегда повторял дважды. Входя, он говорил:

— Доброе утро, доброе утро.

А уходя:

— Двести граммов каждые два часа, двести граммов каждые два часа.

Он был знатоком современного питания, и Клара кормила ребенка грудью каждые два часа, ни минутой раньше. Даже если ребенок орал, не замолкая. Правда, она не могла рано вставать. Ну просто не могла. Так что по утрам отец, с сигаретой во рту, уже переводя в голове свой текст, вынимал меня из колыбели и давал мне бутылочку. Потом это стала делать Нина. А Клара появлялась позднее, около десяти, и брала ребенка на руки. Ласкала и целовала его.

Поделиться с друзьями: