Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дневник одного тела
Шрифт:

* * *

77 лет, 2 месяца, 8 дней

Понедельник, 18 декабря 2000 года

Проснулся от боли в пястно-фаланговом суставе безымянного пальца, как будто всю ночь бил кулаком в стену. Это тот самый палец, который я вывихнул десять лет назад в саду мадам П. Пришло время платить по счетам.

* * *

77 лет, 6 месяцев, 17 дней

Пятница, 27 апреля 2001 года

Ночью то и дело просыпаюсь от острого, но малопродуктивного желания пописать. Миссия невыполнима. (Прекрасно.) Сколько? – спрашивал меня когда-то мой исповедник. Сколько? – спрашивает меня сегодня мой уролог. Первый грозился влепить мне в наказание многократное чтение «Отче наш» и «Богородицы», второй угрожает повторной операцией: Ничего не поделаешь – надо, значит, надо. Конечно, молодость это вам не вернет, но спать по ночам будете спокойно. Конечно, а как же минуты раздумий, которые я позволяю себе, сидя без толку на своем «троне»? В эти ночные часы, когда я просыпаюсь от желания писать, мочевой пузырь представляется мне не переполненным бурдюком, а какой-то окаменелостью – вроде панциря морского ежа; известковая скорлупа, которую я кое-как опорожняю, подставив под краник палец и пустив медленную струю без всякого напора. Печальный перпендикуляр. При этом мне видится старый осел, забытый посреди луга, и эта картина чуточку оживляет процесс. Или же я стараюсь думать о скандале вокруг того источника, который пересох из-за марсельцев, соседей Манеса. Под чистое журчанье этого источника я засыпал когда-то. На шкале успокаивающих звуков это журчание располагается где-то рядом

с шорохом гравия, шуршанием ветра в виноградных лозах и шипением точильного круга Манеса… (Манес поздно ночью занимался заточкой своего инструмента на круге или на наковаленке, я любил и это стаккато, которое он выбивал на наковаленке, двойные ноты: тинь-тинь, тинь-тинь.) Так вот, источник марсельцев иссяк. Он покрылся пеной, и, возможно, где-то выше по течению на нем образовалась какая-то илистая аденома. Потом превратился в тонкую, бесшумную коричневатую струйку, потом – просто капал по капле, потом – всё. К великой ярости Манеса – который, возможно, сам его и засыпал.

* * *

78 лет

Среда, 10 октября 2001 года

Лизон, Грегуар и двойняшки подарили нам кинопроектор и дюжину фильмов, среди которых мои любимые: «Земляничная поляна» Ингмара Бергмана, «Призрак и Миссис Мьюр» Манкевича, «Мертвые» Хьюстона и еще «Пир Бабетты». Ах, «Пир Бабетты»! Кто же его снял? Габриэль Аксель, подсказывает мне Фанни. Ну так да здравствует Габриэль Аксель! Давно уже подарки не доставляли мне такого удовольствия. Я даже подумал: почему же я сам не сделал его себе раньше? Когда Мона открыла коробку, моя радость выскочила оттуда вместе с проектором – как чертик из шкатулки. И я поймал себя на том, что жду наступления вечера с поистине детским нетерпением. Когда мы натянули на стену белую простыню, я пережил то же возбуждение, в которое впадал, когда Виолетт устанавливала на столике в гостиной свой «волшебный фонарь». Мона и дети предоставили право выбора мне, и я остановился на «Земляничной поляне» – юбилее профессора Исака Борга (удивительно, что я вспомнил его имя!). Эберхард Исак Борг едет со своей невесткой Марианной в Лунд, где в кафедральном соборе должна состояться церемония присвоения ему звания почетного доктора. Ему семьдесят восемь лет, как мне! Это я, конечно, забыл, поскольку, когда смотрел фильм в первый раз, мне было только сорок. Значит, семьдесят восемь. Естественно, я стал вглядываться в лицо старика (который, как мне кажется, выглядит гораздо старше меня), выискивая те же, что у меня, морщины, узнавая некоторую замедленность движений или вот эти полуулыбки, которые с возрастом начинают выглядеть как безучастные, а еще вот этот внезапный смех – от нереализованных желаний (например, от желания отправиться на юбилей в машине, при том, что у него в кармане лежит билет на самолет), или это веселье – при встрече с тремя молодыми людьми, путешествующими автостопом, которых они с Марианной берут к себе в машину, точно такое же веселье я испытываю от неразберихи, царящей в доме, когда на время каникул тут собираются Грегуар, Маргерит и Фанни, от их шуток, ссор, веселых примирений… Я был полностью поглощен тем, что происходило на экране, когда внимание мое привлекло нечто другое, относящееся не к фильму, а к самому аппарату – проектору. Мы с Моной сидели рядом с ним. Это – черный ящик с щелью, куда вставляется DVD-диск, который ведает и всем остальным: проекцией, звуком, настройками, охлаждением мотора и т.д. И вот стоит эта машина посреди гостиной и проецирует на простыню, в четырех метрах от нас, черно-белую картинку, немного состарившуюся от прожитых лет, но все равно достаточно четкую, чтобы я не вспоминал о своей катаракте. Я слушал старого Исака и его невестку Марианну, внимательно вникая в их невеселый спор – конфликт характеров и поколений, как вдруг у меня возник вопрос: а откуда идет звук их голосов? Казалось, что с экрана, на котором персонажи беседовали. Но это было абсолютно невозможно, поскольку звуки воспроизводит видеопроектор, стоящий рядом со мной на журнальном столике. Я взглянул на аппарат: никакого сомнения, звуки доносятся из этого черного пластмассового ящичка, в пятидесяти сантиметрах от моего левого уха. И все же, как только я перевел глаза на старую простыню, слова снова совместились с произносящими их губами! Потрясенный мощью этой оптическо-звуковой иллюзии, я попытался смотреть на экран, а слушать проектор. Ничего не вышло, голоса по-прежнему лились из уст шведских актеров, с простыни, натянутой в четырех метрах передо мной. Это открытие повергло меня в состояние этакого примитивного экстаза, как будто я присутствую при чуде, наблюдаю вездесущность. Я закрыл глаза, и голоса вернулись в брюхо проектора. Я снова открыл их, и голоса вернулись на экран.

Уже в кровати я долго размышлял над этим несовпадением реального источника звука с персонажами, разговаривавшими на старой простыне. Я готов был уже увидеть в нем некую красноречивую метафору, но заснул. А сегодня утром от всего этого у меня осталось лишь впечатление… Как будто тело говорит мне что-то, но его слова звучат где-то далеко, впереди меня, я же сижу здесь, за столом, и молча пытаюсь записывать его речи.

* * *

78 лет, 4 месяца, 3 дня

Среда, 13 февраля 2002 года

«Почему зевающий человек вызывает зевоту у других?» Этот вопрос был задан в XVI веке Робертом Бёртоном [40] на странице 431 его «Анатомии меланхолии», наконец-то переведенной на французский язык и вышедшей у «Корти». Бёртон не дает удовлетворительного ответа (заразность зевоты он приписывает дэхам), но сам вопрос заставил меня вернуться на сорок лет назад, к опытам по забавной физиологии, которые я проводил от скуки на особо занудных совещаниях: я только притворялся, что зеваю, и сидевшие за столом люди тут же начинали зевать во весь рот. Я думал, что сделал открытие, оказывается, нет. В течение нашего физического существования нам приходится выкорчевывать целый лес, который миллион раз был выкорчеван до нас. Монтень или Бёртон оставили книги, а сколько было открытий, о которых ничего нигде не рассказано, сколько удивлений, которыми ни с кем не поделились, о которых умолчали? Как одиноко было этим людям в их молчании!

* * *

78 лет, 6 месяцев, 14 дней

Среда, 24 апреля 2002 года

Честно признаться, после слишком обильной еды пуканье, замаскированное под кашель, имеет тенденцию к превращению в настоящее анальное дыхание. Сначала в течение пяти-шести шагов газы втягиваются, потом за четыре-пять следующих шагов выходят с чисто легочной регулярностью. И эти «жемчужные россыпи» не всегда так бесшумны, как того желали бы мое социальное положение, моя утонченность и достоинство патриарха семьи. Поскольку для их сокрытия покашливания уже не хватает, я вынужден, когда не один, изрекать длиннющие фразы, притом с воодушевлением, призванным заглушить это малоприятное «музыкальное сопровождение».

* * *

78 лет, 11 месяцев, 29 дней

Среда, 9 октября 2002 года

Грегуар, сам напросившийся на мой день рождения, позвонил, чтобы сообщить, что лежит в постели с ветрянкой, которую подцепил в больнице. Ветрянка в двадцать пять лет, представляешь, дед? А ты всё говоришь, что я развит не по годам! Видел бы ты меня! Настоящий дуршлаг! Развитой и даже очень, согласен, но все равно дуршлаг. Голос у него тот же, несмотря на болезнь, разве что чуть поглуше, и мне вдруг подумалось: а может, в моей привязанности к этому мальчику виноват его голос, такой мелодичный, приятный, внушающий доверие? Еще до ломки, когда Грегуар был совсем мальчонкой, у него уже был особенный, какой-то мирный голос! Интересно, а видели мы его вообще когда-нибудь сердитым?

* * *

79 лет

Четверг, 10 октября 2002 года

Сердце мое, сердце, верный товарищ. Ты уже не такое крепкое, как раньше, но по-прежнему верно служишь мне! Прошлой ночью я занимался детской игрой – подсчитывал, сколько ударов сделало мое сердце с моего появления на свет. Берем среднюю величину – шестьдесят два удара в минуту, умножаем на шестьдесят (минут в часе), потом на двадцать четыре (часа в сутках), потом на триста шестьдесят пять (дней в году) и, наконец, на семьдесят девять лет. Черта с два сосчитаешь такое в уме. Значит, берем калькулятор. Получилось около трех миллиардов ударов! Это без учета високосных лет и всплесков эмоций! Я положил руку себе на грудь и почувствовал, как сердце спокойно, ровно отбивает оставшиеся мне удары. С днем рождения, сердце мое!

* * *

79 лет, 1 месяц, 2

дня

Вторник, 12 ноября 2002 года

Наш Грегуар умер. Через день после нашего последнего телефонного разговора он впал в кому. Фредерик сначала подумал, что у него энцефалит – как осложнение при ветрянке, который все же поддается лечению, но оказалось намного хуже – синдром Рейе. Он наложился на ветрянку и спровоцировал страшнейшую печеночную недостаточность. Фредерик говорит, что, вероятно, этот синдром мог возникнуть после приема аспирина (он нашел в кармане у Грегуара таблетки). Грегуар, видимо, решил сбить аспирином температуру, не зная о таком редчайшем побочном эффекте. Когда Фредерику удалось устроить его в реанимацию, делать уже было нечего. Мы с Моной сразу помчались туда. Сначала мы его даже не узнали. Несмотря на то что рядом были Сильви и Фредерик, у меня на какое-то мгновение мелькнула безумная надежда, что все это – ошибка. Желтое восковое тело, сплошь усыпанное гнойничками, – нет, это не мой внук. Мне вспомнился какой-то фильм, где пораженный проклятием египтолог превратился в мумию прямо перед оскверненной им гробницей. Прищурившись, я настроил глаза так, чтобы затушевать жуткий реализм этих болячек, и увидел своего Грегуара, его тело, всегда отличавшееся особой игривой грацией и сохранившее ее даже сейчас, в этом желтом тумане. Когда Грегуар играет в теннис, он сначала играет в игру, изображая чемпионов, которых мы видим по телевизору, а пока противник забавляется этим зрелищем, Грегуар забивает мячи и выигрывает сет за сетом. В результате вконец расстроенный противник либо требует от него более серьезного отношения, либо – черт! – уходит с корта, швырнув ракетку, как это было три года назад с сыном В. Именно так – ему было тогда лет десять-двенадцать – учил его играть я, ибо именно так, сказал я ему тогда, я сам в юности играл в теннис, в эту изысканную игру, превратившуюся благодаря телевидению в поединок демонстративных скотов. Мне не хотелось, чтобы Грегуар перенимал эти уродливые спортивные движения. Боже, как я любил этого мальчика! И как мое перо пытается сейчас спрятаться от этой смерти, но тщетно. Что за несправедливость: почему мы до такой степени предпочитаем одно существо другим? Обладал ли Грегуар действительно теми достоинствами, которыми наделяла его моя любовь? Ну хотя бы парочку недостатков в нем можно было отыскать? В какой мерзкой мании мог бы он погрязнуть, доживи он до моих лет? Лучшие становятся худшими – ведь так? Пишу невесть что, но это только чтобы хоть чем-то заглушить тишину, которой окутало меня скорбное молчание Моны. О чем она думает, Мона, на которую вдруг нашел хозяйственный раж? Может быть, как и я, о том, что Грегуар был бы жив, если бы Брюно согласился прислать нам его в то лето, когда в Мераке свирепствовала ветрянка? Если бы Брюно решился на эту естественную прививку? Но для этого надо быть чуточку игроком, а Брюно слишком рано перестал играть. Дети валялись голые, малейшее прикосновение рубашки было им невмоготу. Когда кто-то из них начинал слишком жаловаться на зуд, остальные все вместе дули на его прыщики с прозрачной головкой, а потом нежно их поглаживали. Думаю, это Лизон придумала такую игру. Дети как бы олицетворяли восемь ветров Венеции, правда, их было только семеро – недоставало Грегуара, который мог бы стать в этой игре буйным, веселым ветром и сегодня был бы жив! Брюно понадобилось два дня, чтобы прилететь из Австралии. Он приехал к самому погребению. Тело нельзя было держать дольше. Обнимая Брюно, я отметил, что он располнел. В бицепсах появился жирок. От разницы во времени и горя его щеки обвисли, лицо замкнулось. Он не поздоровался с Сильви, которая не хотела извещать его о церковных похоронах. Замешательство в семейных рядах. Никто почти не говорил друг с другом. После церемонии, дома у Лизон, двойняшки молча плакали, обнявшись, Сильви произносила длинные монологи о всякой ерунде, какой она была беспокойной матерью, как Грегуар подшучивал над ее беспокойством – помните, папа, вы ведь тоже посмеивались надо мной! – никчемные фразы, повисавшие в общем горе, Фредерик держался в стороне, погруженный в свое двойное одиночество – гея и неофициального вдовца, рядом с ним – Лизон, из принципа и по дружбе, и я заметил, что Фредерик и Лизон явно ровесники, иными словами, что Фредерик мог бы быть отцом Грегуару, чьи товарищи (все его товарищи-медики пришли на похороны) посмеивались над проповедью священника. Потому что церковные похороны нужны и для этого – они укрепляют верующих и маловеров в их вере и неверии, соответственно, обращают стрелы горя на священника, превращают всех и каждого в авторитетных критиков, которые высказывают свое мнение во имя усопшего, выносят свое суждение о правильности портрета усопшего, набросанного священником, а усопший, субъект этого теологического противостояния, усопший, про которого одни говорят, что его достойно проводили, а другие – что ему нанесли страшное оскорбление, мертв уже чуть меньше, и все это – как бы начало воскресения.

Нет, только Бог может создать нужное настроение.

* * *

79 лет, 5 месяцев, 6 дней

Воскресенье, 16 марта 2003 года

Что творит с нашим телом горе! За три месяца, прошедших со смерти Грегуара, я умудрился подвергнуть свое всевозможным опасностям. Получил по физиономии в метро (Мона настояла, чтобы мы остались на какое-то время в Париже – побыть подольше с Фанни и Маргерит), чуть не попал под машину на бульваре Сен-Марсель (шофер, чтобы избежать столкновения, даже опрокинул урну), вернувшись в Мерак, сам попал в аварию, меня дважды перевернуло и выбросило в кювет в долине Жаретьер, машина в хлам, бровь рассечена, и наконец, собирая грибы, скатился со склона в Бриаке, да так, что выкатился прямо на шоссе, по которому в обоих направлениях на хорошей скорости неслись машины. Если ты хочешь окончательно себя убить, сказала Мона, предупреди меня: мы либо сделаем это вместе, либо я куда-нибудь уеду на время. Однако в этом стечении обстоятельств не было и намека на самоубийство, лишь неверная оценка действительности: я как будто утратил чувство опасности, утратил страх, да и желания тоже, словно мое сознание оставило тело на волю случая. Что бы я ни делал, тело бездумно принимало это, проявляя, впрочем, удивительную выносливость, почти неуязвимость. Я выходил из нашего дома и пускал тело через бульвар, не глядя ни направо, ни налево, тому водителю пришлось ударить по тормозам, он даже снес урну, а мое тело пошло своей дорогой, и в голове у меня ничего даже не шевельнулось. В метро моя рука чисто автоматически оттолкнула руку молодого забулдыги, пристававшего к сидевшей рядом со мной молодой женщине, я не обратил внимания, что от него разило алкоголем и что вел он себя по отношению к моей соседке не так уж и агрессивно – это было скорее неловкое ухаживание, но моя рука оттолкнула его руку как сгоняют муху – согнал и забыл, – и только висок вдруг почувствовал, как на него обрушился кулак парня, а глаза поняли, что от удара с них слетели очки, которые моя соседка подняла и подала мне, как только громила был усмирен, мсье, у вас очки упали. Точно так же я не обратил внимания на то, что веду машину по дороге в долине Жаретьер: вдруг принялся искать список покупок в кармане пиджака, перегнулся на заднее сиденье, – просто забыл, что я за рулем, обернулся и искал этот список, а машина ехала фактически без водителя, естественно, дело кончилось в кювете, и я не помню, чтобы за это время испытал малейший страх, так же как и тогда, когда мое тело свалилось на шоссе в тот день, когда я пошел за грибами и когда я увидел, как моя сломанная левая рука болтается независимо от локтя, – ни удивления, ни боли, скорее констатация факта: ах вот оно как, ну-ну, словно жизнь утратила всякий смысл для моего убитого горем мозга, словно смерть Грегуара наложила отпечаток на все события, лишала их значимости, словно это Грегуар придавал смысл всему на свете, а с его уходом этот смысл пропал до такой степени, что мое тело влачилось по жизни в одиночку, без участия разума.

Венеция, сказала Мона, едем в Венецию, нам надо встряхнуться.

* * *

79 лет, 5 месяцев, 17 дней

Четверг, 27 марта 2003 года

Венеция. Маленький мальчик, сбежав от мамы, встал передо мной и, задрав голову, объявил: А мне четыре года! С половиной! Позже, днем, на тусовке в «Альянс Франсез» [41] пожилая местная благотворительница сообщает мне: Знаете, а мне, между прочим, девяносто два года! С какого возраста мы начинаем скрывать, сколько нам лет? И с какого возраста перестаем это делать? Что касается меня, я никогда не называю точно свой возраст, ограничиваясь расплывчатыми формулировками вроде «теперь, когда я уже старик», не могу удержаться, чтобы не сказать так, но, как только скажу – с отрешенной улыбочкой, – меня охватывают стыд и бешенство. Чего мне надо? Чтобы меня пожалели – что я теперь не тот, что раньше? Или чтобы мной восхищались – смотрите, какой я, несмотря ни на что, еще огурчик? Или указать собеседнику на его неопытность по сравнению со мной, старым мудрецом, – а потому я все равно знаю больше вас? Как бы то ни было, но эта жалоба (а это именно жалоба, черт подери!) попахивает трусливым бахвальством. Я убегаю от мамы, чтобы встать, задрав голову, перед этим солидным сорокалетним человеком: «А мне семьдесят девять лет! С половиной!»

Поделиться с друзьями: