Дневник
Шрифт:
В Угличе видели вечевой колокол, вернувшийся сюда из трехсотлетней ссылки. До этого колокол, призывавший народ к восстанию, был бит плетьми, подвергнут урезанию языка и отсечению уха. Сейчас он посмертно реабилитирован.
Произошло изгнание Нади. Без малого год длился наш странный союз. Я редко кого так унижал, третировал, как
Надю. Расставание было под стать всему остальному. Вернувшись с рыбалки поздно вечером, я застал ее на даче. Еще утром все слова были сказаны, но она, видимо, на что-то надеялась. Она попросила отвезти ее на остановку. Я отвез. По дороге рассказывал ей о рыбалке, о Мишкиной дурости. Она вышла на темной, пустынной автобусной остановке, растерянно поглядела на расписание своими близорукими глазами и сказала: «Автобус скоро будет, поезжай». Я развернулся и, не сказав ни слова, уехал. Мне было жалко ее, но чувство свободы, раскрепощения перевешивало.
Интересно, смирится она с таким
Ну а сам я был ли до конца искренен в своем поведении с ней? Конечно, меня раздражали ее бестактности в отношении Геллы, вернее, в отношении меня в связи с Геллой. Но вместе с тем это помогало мне побороть смертную тоску о Гелле. Я злился, а злость излечивает. И если б не Алла, я, верно, не порвал бы с ней даже после ее последнего, крайне неудачного и вульгарного рассказа о Геллином романе.
И все же, она стала мне неприятна и вне связи с Аллой. Она причиняла мне боль и унижение своими бесконечными рассказами о Геллиной непорядочности, и в глубине души я знал, что когда-нибудь отомщу ей за это. Здесь я верен себе, ведь я почти всегда заставлял платить по счету. Мою боль, мою печаль, мое отчаяние она отравила унизительностью обмана, открыв его во всем объеме. Она превратила трагедию в фарс. Слишком уж она торопилась разделаться с памятью о Гелле. Вообще, она чересчур форсировала наступление. Она совершила довольно типическую ошибку людей в отношении меня. Мое раздумчивое терпение приняла за слабость и податливость воска. Это, кстати сказать, и Геллу погубило.
Ездил в Суздаль. Наибольшее впечатление произвел Покровский монастырь, где измывались над бедными русскими женщинами. Прекрасно рассказывал местный старожил, учитель на пенсии, подрабатывающий в качестве гида, как сопротивлялась пострижению в монахини несчастная Сабурова, жена царя Василия. Ближний боярин царя ударил ее плегю по лицу, а другие бояре, не выдержав, закрыли лицо рукавом шубы. Бояре мне кого-то напоминают.
Чтоб избавиться от надоевшей жены и вступить в другой брак, царь Василий обвинил ее в бесплодии. Она же в пору по стрижения была беременна его ребенком. В положенный срок мать Соломония родила мальчика. Его отобрали у нее и воспитали в каком-то монастыре. По преданию это и был знаменитый атаман разбойников Кудеяр.
В поликлинике Литфонда почти со дня основания работала старшей медицинской сестрой О. А. Га — на. Она была стройной, с прекрасными ногами, которые при ходьбе ставила ио — балетному — носки врозь. У нее было круглое, словно циркулем очерченное лицо со строгими глазами и редко улыбающимся мягким ртом. Держалась она прямо и строго, как классная дама, вся ее повадка, исполненная достоинства, исключала малейшую фамильярность. Ее уважали и немного побаивались. Поэтому я был несказанно удивлен, когда на другой день после гибели Урбанского она позвонила мне но телефону и, рыдая, обвинила в его смерти. Ей хотелось знать подробности. Я сказал, что готов сообщить ей всё, что знаю. Она пришла на поминки не одна, а с верзилой — дураком, морганатическим супругом знатной вдовы. Я не сразу заметил, что она вдрызг пьяна. Мой жалкий лепет о причинах гибели Урбанского она не захотела слушать. «Погубить Женю… такого замечательного, красивого, доброго парня!..» И она рыдала всё безутешнее, а затем впилась мне зубами в голую по локоть руку и выхватила кусок мяса. Я с трудом скрутил ее и уложил на кровать. Всё еще рыдая и выхлопывая изо рта розовые от моей крови пузыри, она предложила мне себя, назвав всё своими именами поистине с библейской простотой. Ее ничуть не смущало, что за дверью шли поминки.
На другой день она позвонила мне и сдержанно — вежливо извинилась за укус. И в дальнейшем она держалась так же строго, недоступно, как и прежде. Лишь однажды, когда я брал медицинскую справку для поездки в Судан, она вдруг сказала со странной, глуповатой улыбкой:
— Привезите мне маленького крокодильчика.
Я привез ей кошелечек из крокодиловой кожи. Она приняла его сухо, без улыбки, со сдержанными словами благодарности. Вскоре после смерти грозно — блудливой жены Николая Б. она сошлась с ним и, оставив поликлинику, уехала в Тарусу, где у него дача. Пожила недолгое время барыней, а потом надела лучшее голубое платье, сделала модную прическу и отравилась, оставив Б. записку: «Я же любила тебя дурака, а ты ничего не понял». Б. поспешно смотался куда-то на юг и на похороны не явился, сославшись на плохое самочувст — вне. У О. А. оказалась два. цатилетняя дочь, о существовании которой никто не знал. Что стоит за всем этим? Шизофрения или другой душевный недуг? В здоровую основу ее бурных поступков поверить трудно. Но мне искренне жаль ее, в ней была прекрасная вневременность. А дурак Б. решил, что неотразим, и завел на юге сразу двух девочек школьного возраста, за что вылетел из Союза писателей и из партии.
Сегодня гулял по запахшему сентябрем,
осенью лесу и заходился от счастья и печали. Бросив пить (на долго ли?), я удивительно остро стал чувствовать жизнь. Даст ли это что-нибудь для творчества?Что дает мне силу жить дальше? Ведь я ни во что не верю, ни на что не надеюсь. Я твердо знаю, что любовь моя кончилась, следовательно, кончился и последний самообман. Просто — привык жить, вот и живу. Я знаю узость моих творческих возможностей — мне не потрясти зачерствелых душ современников. Впрочем, всерьез это никому не удалось. Мне даже известности перестает хотеться. Зачем надо, чтобы меня знало большее число тупых изолгавшихся сволочей? Отдельные люди бывают хороши, человечество — если принимать этот условный, ничего не означающий термин — во все времена отвратительно. Его умственно — моральный потенциал безнадежно не соответствует чуду его физиологической сути. Во все времена человечество делилось на одиночек, заслуживающих звания людей, и на массу болельщиков. Римское человечество заполняло колизеи, с жадностью нынешних «тиффози» наблюдая битвы гладиаторов и пожирание христиан дикими зверьми. Средневековые болельщики перебрались на площади городов, где сжигали еретиков и разыгрывали пещные действа, в ту пору церковь взяла на себя миссию поставлять двуногим животным острые зрелища. Позднее человечество заполнило стадионы и ипподромы. Во все века зрители были одинаковы: безмозглые, худосочные, горластые, алчущие крови и забвения. Да они и не догадываются о своей человечьей сути. И отделенные от них провалами космических пустот живут и томятся духом, и рождают прекрасное Овидий Назон, Шекспир, Шиллер, Гёте, Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Пруст, Пастернак, Мандельштам, Цветаева. И гибнут, гибнут… Лишь одному Гёте дано служить примером, что и гений может преуспевать…
Зря пытаются бороться с хулиганством на стадионах — оно неизбежно, ибо возникло из естественной тяги толпы ко всё более острым зрелищам. Постоянные раздражители то ряют свое действие, дозы надо всё время повышать. Футбол), ная и хоккейная борьба с ее сравнительно малой грубостью, редким членовредительством и вялым кровопуском уже не удовлетворяет сегодняшних зрителей, воспитанных на куда большей остроте и преступности социально — политической жизни. И зрители — обыватели — вносят свой корректив. Трещетки, медные трубы, факелы, безумные вопли, метани бутылок в игроков и друг друга, поджоги, страшные массовые побоища стали обычным явлением на стадионах. И почти ни кто не ходит трезвым на матчи. У нас возникла даже новая весьма доходная профессия собиралыцика пустых бутылок и трибунах. И с этим ничего поделать нельзя, если только не разрешить игрокам самим пускать ножи в ход. Обильна:: кровь успокоит зрителей…
Каждый рассказ Бунина кажется написанным так, слови он единственный, другого не было и не будет. Очень много рассказов Чехова написаны с позиции: а вот еще рассказ, и угодно ли?..
Все — таки одиноко я живу. Если бы Я. С. слышал, я не ощущал бы так своего одиночества, но к нему почти не пробиться Мой глухой, лишенный металла голос почти не доходит, него. А через переводчика о многом ли поговоришь? Ко всем он еще агравирует свою глухоту, нарочно обессмысливает оГ ращенные к нему слова, хотя зачастую мог бы без труда доп даться, о чем идет речь. Но он предпочитает обращать всё и вздор.
А может, нынешнее — хорошая подготовка к тому вели кому, полному одиночеству, ждет меня в недалеком будущем?
Получил прекрасное Аллино письмо, умное и доброе, читал его, когда позвонила бедная Надя, так жестоко обманута в своих железных расчетах. Я говорил с ней неожиданно для себя мягко, почти нежно и только потом понял, что вся эта доброта была обращена к Алле и как бы по пути окропила Надю.
Мама говорит: Надя добрая. Похоже, что так. Но что такое доброта? Гелла добрая? Надя добрая? Первая измывалась надо мной, швыряла направо и налево деньги, дающиеся вовсе не просто и не легко, плевала на мое больное сердце, усталость, плохие нервы, на стариков, на дом, на собак, даже на собственного бедного, преданного Рому, и все-таки считалась доброй. И справедливо в какой-то мере — она не тряслась над копейкой, была приимчива, широка, открыта, щедра на добрые слова и даже на жесты. И тут же могла стать холодной, как лед, безнадежно равнодушной к тем самым людям, которых перед этим обласкала.
Надя тоже добра, в ней нет никакого ожесточения даже к людям, причинившим ей вред. Она не жадная, не расчетливая, широкая, способная к самозабвенным поступкам. Она была мне предана, и вообще человек надежный, на нее можно положиться до известного предела. И при этом она хапуга, порой весьма бесцеремонная — до наглости. Она и бестактна до жестокости.
Но доконала ее — своей контрастностью — Алла. Вот где скромность, бескорыстие, щепетильность, деликатность — словом, всё то, что начисто отсутствовало в бедной Наде. Алле присуща особая ленинградская прохладность, при всем ее искреннейшем порыве ко мне. Во всем ее поведении есть что-то от свежего, чистого, припахивающего антоновским яблоком зимнего морозного дня. Что-то голубое, белое, искрящееся и удалое при всей сдержанности…