Дневник
Шрифт:
Наконец-то я так близко и подробно наблюдал не чешскую, не кисловодскую, а нашу среднерусскую весну. На даче это не удается — в лес не пройти. Сперва появились на дорожках необычайно медлительные, будто панцирные жабы. Затем, в первый же теплый солнечный день, всё наливное весеннее озерцо обочь шоссе засинело лягушками. Сроду не видел я таких синих, будто облитых ярко — синей глазурью лягв, похожих на сказочных птичек. Вскоре появились в аллее вальдшнепы, а на мокрой луговине — чибисы. За воротами санатория в большой луже резвились две ондатры. Иногда они садились столбиком и поедали какой-нибудь побег, держа его в передних лапках, словно дудочку. Кто-то запустил в них пустой бутылкой, зверьки обиделись и ушли. Когда уже зацвели ивы и приоткрылись березовые почки, мне попался лосенок — годовик. Он пил воду на болотце и, услышав, а может, учуяв меня, стал выбираться из топи, высоко задирая голенастые ноги с круглыми коленями. Достигнув опушки, напрягся и стрелой понесся сквозь редняк. Я видел, как березы истекают соком, как расцвели медуницы, мать — мачеха, а на клумбах — нарциссы. И как выкатился узкий месяц в расчистившуюся
Люди были значительно хуже природы. Наконец-то я столкнулся с враньем, превосходящим все известные литературные образцы. Моя соседка по этажу представилась мне как дочь знаменитого адмирала Исакова (члена СП). Лидия Васильевна, так ее звали, оказалась к тому же женой заместителя заведующего отделом ЦК, доктором архитектуры и специалистом по интерьеру. Мы стали гулять по вечерам вместе, она оказалась хорошим ходоком и большой любительницей моей литературы. У нее немалые литературные связи: она ближайшая приятельница Роберта Рождественского и его жены, друг Расула Гамзатова и многих других. Оказались у нас и общие знакомые: семья бывшего главного архитектора Власова, Наташа Баграмян, ее муж. Я узнал печальные новости: сын Власова, тоже архитектор, всеми брошенный, умирает на своей даче в нескольких десятках километров от «Русского поля». Она ездила к нему вместе с Робертом и Аллой, это была душераздирающая сцена. Наташа Баграмян чудовищно растолстела, спилась и разблядовалась до последней степени. У Лидии Васильевны огромные связи: она обещала освободить Аллу от всяких забот о хлебе насущном. Однажды, когда я окончательно изнемог от жестокой диеты, она предложила мне бутерброд с великолепной зернистой икрой — крупной, почти белой, прозрачной, — я не видел такой с детства. «Откуда это чудо?» «Из Кремлевки, — тихо улыбнулась она, — Ведь мы же — контингент». Вот когда я впервые услышал это заветное слово, каким ныне обозначаются те лучшие, высшие люди, что допущены к кремлевским благам.
Она рассказывала мне о Фурцевой и Зыкиной, об их банных развлечениях, служении Лиэю и Амуру, о маршалах и адмиралах, о тайнах «мадридского двора», я слушал, распустив уши по плечам. Меня смутило однажды, что она не знает звания своего отца. Она называла его контр — адмиралом, а Исаков — адмирал флота, что куда выше. Она выкрутилась, сказав, что у старых флотоводцев первое адмиральское звание сохраняется при всех последующих повышениях. Я ей не поверил, но решил: баба, что понимает она в чинах и званиях? Запуталась она и в возрасте умирающего от рака Власова: выходило, что его покойная мать (я ее знал) родила своего единственного сына, едва достигнув одиннадцати лет. Это даже для Средней Азии рановато. В общем, будь на моем месте не такой доверчивый лопух, Лидия Васильевна была бы разоблачена с ходу. Но мне ее странный и пленительный образ открылся только в Москве. В день моего возвращения из «Русского поля» позвонил Юра Борецкий, знавший Власовых с детства. Я сообщил ему горестную весть. Он удивился, расстроился, заплакал и катанул в «Турист» по Савеловской дороге, а вовсе не в сторону «Русского поля», где но уверениям Лидии Васильевны страдалец ждал близкой кончины. В саду, с лопатой в руках его встретил Власов, пребывающий в добром здравии. Кстати, он химик, а не архитектор, других же детей у Власовых не было. И тут, как нарочно, мне подвернулась Алла Рождественская. «Знаю такую, мы отдыхали вместе в Железноводске. Да, там был и Расул Гамзатов. Темная баба, мелкая авантюристка и подлипала, держитесь от нее подальше. Что — о?.. Мы были в «Русском поле»? А что это такое?.. Ну, знаете!.. Власовы? Мы живем в их бывшей квартире. Нет, мы были едва знакомы. Старики умерли, а сын, насколько мне известно, здравствует». И — одно к одному — звонит Гриша Ширшов. Я рассказываю ему о Тартарене в юбке. «Слышал я о такой! Она работает с моим приятелем. Секретарь комиссии… забыл название, в общем по архитектурным диссертациям. Она — доктор архитектуры? Ладно смеяться, — административный работник. Муж? Он по снабжению. В ЦК?! Да ты с ума сошел! Вот брехунья!» Тогда мы стали звонить виновнице торжества. Телефон оказался липовым — сплошь частые гудки. Вот уж поистине — сфинкс без загадки. Придумала себе аристократические связи, высокое положение, папу — адмирала и всё прочее, чтобы придать себе значения и блеска в сердечнососудистом Версале. А сведения эти она собирает по санаториям 4–го управления, куда изредка проникает. Следующая ее жертва узнает много волнующего про ее приятеля (возможно, поклонника) Нагибина. Дешевый и опасноватый авантюризм, к тому же провокационный. А ведь она далеко не молода, у нее взрослые дети (они раз приезжали к ней), почтенный муж — снабженец. Она может здорово подвести и себя самое, и семью, и тех, с кем она водится, ведь трепотня ее вовсе не безобидна. Возможно, она далеко не всех угощает этими байками, а лишь избранных дураков вроде меня. Кстати, Рождественские ее сразу раскусили.
Кстати, о «контингенте». Прежде я не знал этого термина. Так говорила о себе и своем круге Лидия Васильевна. Оказывается, «контингент» — это те, кто прикреплен к главной Кремлевской больнице, люди высшего сорта, люди со знаком качества. Контингент или вовсе не платит за путевки, или платит малую часть их стоимости, ему представлено множество преимуществ, о которых знает обслуживающий персо нал. «Контингенту» замглавврача ставит на обложке курортной книжки крошечную букву «к». Отмеченным этой буковкой полагается общий массаж, всем остальным — местный. Им даются лучшие, дефицитные лекарства, лучшие часы на процедуры, в бассейн и в сауну; им — повышенное внимание врачей и сестер, право капризничать в столовой. Им все обязаны улыбаться, как бы они себя ни вели. На них запрещено жаловаться,
но Боже спаси сестру и даже врача, если пожалуется «контингент». Я не «контингент», и привилегии получаю за мелкие взятки. И так не только здесь. Взяточничество — это дивная поправка к жестоким порядкам нашего четко расслоившегося общества.В субботу пошел на обед с датчанами (моими соавторами) в Дом кино. В дверях меня остановила дежурная. «Простите, вы куда идете?» — «В ресторан. Он что — закрыт?» — «Нет, нет! Скажите, пожалуйста, как ваша фамилия? Тут спрашивали». Пожилая женщина была очень смущена. «Нагибин», — сказал я, начиная злиться. «Так вот вы какой! Будьте счастливый, милый, дорогой вы наш человек. Дай вам Бог здоровья, только бы здоровья!»… Растерянный и сбитый с толка, я неловко пошутил: «А что — прошел слух, что я помираю?» — «Господь с вами! Как можно такие слова говорить? Вы нам дороги, вы всем нужны. Будьте, будьте очень здоровым и счастливым. И огромное вам спасибо»… Вот это было, и никуда тут не денешься.
Сегодня, вернувшись на дачу после жалко — гадкой встречи с американскими писателями, я взял «Вечерку» и в маленькой черной рамке прочел, будто о смерти персонального пенсионера республиканского значения, что «28/VI скончался… Сергей Яковлевич Лемешев». Значит, вчера, и ни один человек не заикнулся об этом, хотя я перевидал за два дня кучу людей. Ни для кого это ничего не значит. А для меня его смерть в ряду главных потерь всей моей жизни. Боже мой, то, что началось весной 1931 года и прошло через мое детство, отрочество, юность, зрелость, старость, вчера кончилось. Все волнения, радости, огорчения, страхи, тревоги, бесконечное фантазирование о «великой встрече» — все кончилось. И мы с ним так и не встретились. Теперь я буду слушать мертвого Лемешева. Ни от кого не было мне столько счастья, сколько от него. И не будет.
И хочется пожаловаться маме, которой, представьте, тоже нет. Мне всё кажется, что в трудную минуту, в очень трудную минуту, мама окажется рядом. Нет, не окажется. Лемешев сейчас там же, где и мама. Они ближе друг к другу, чем ко мне. Грустно и нет выхода. А завтра опять настанет мерзость малых забот, ничтожных побед и ничтожных поражений, которые все-таки важнее побед. И ничему не учит даже смерть самых близких, самых родных и любимых людей. Суматоха повседневности глушит всё лебедой — крапивой.
Вчера поздно вечером вернулись из поездки в Вологодскую область. Хорошо. День ушел на дорогу, день на Вологду, три дня на Ферапонтов монастырь, Кириллов, Белозерск, день на возвращение. В Вологде осмотрели Софийский собор, собрание икон и кружев, Прилуцкий и Горицкий монастыри и самый город: деревянные и каменные особняки восемнадцатого века, архиерейские палаты, дом Батюшкова, дом адмирала Барча, церкви. По музею нас водила жена завсектором печати обкома партии Ирина Александровна Пятницкая, пятидесятилетняя очень привлекательная женщина, с крепкой, стройной фигурой, темными глазами и темным грустным ртом, с хорошей речю, с какой-то монастырской тайной в непрозрачной и, видимо, страстной душе. Интересно и непривычно говорила об иконах и древнем русском искусстве.
В Ферапонтовой монастыре нас «допустили» к Дионисию, а других экскурсантов не допустили, сказав: «повышенная влажность». И здесь блат, кумовство. И опять нас удивил гид — красавица Марина, выпускница Ленинградского Герценовского института, но сама, кажется, москвичка. Во всяком случае, сюда они приехала из Москвы с мужем-художником. Он самозабвенно малевал пейзажи, а она тем временем любилась с красавцем — плотником из местных. Рослый современный парень с волосами до плеч, в яркой рубашке и джинсах. Но живет, без дураков, по — деревенски, в старой избенке вдвоем с матерью. Когда пришло время уезжать, Марина сказала мужу, что остается здесь. И осталась. Пошла работать экскурсоводом на 60 р. в месяц. Поселилась у своего плотника, через год родила сына. Свекровь в ней души не чает, еще бы — хороша да и хозяйственна, ворочает за двоих: боровков откармливает, птицу завела, деньги копит. Одно плохо: не расписывается с ее парнем. Тот с обиды попивать стал, в пьяном виде колотит Марину.
Дело в том, что брошенный художник не потребовал развода, и влюбчивая, но очень сметливая Марина поняла, что может сохранить и московскую прописку, и жилплощадь, и даже запасного мужа. Плотник любит ее без памяти, но дела его плохи. Смуглокожая, кареглазая, с ореховыми волосами, с упрямым неулыбчивым ртом, затаенная и самоуглубленная, Марина считается только с собой. Иногда она запирается в храме и молится со слезами и стонами Дионисиевой Богоматери, а на другой день рассказывает подругам солдатские анекдоты, которыми оскорбляет ее пьяный и страдающий плотник. Общественное мнение, которое редко ошибается, вынесло вердикт: Марина уедет отсюда, как только скопит достаточно денег, но к прежнему мужу не вернется, зачем ей нужен этот слабак?
Когда водит экскурсии, Марина надевает старинный, необыкновенно идущий к ее ладной фигуре сарафан. Не переступит порога храма в затрапезе, непричесанная и неумытая.
Кирилловский монастырь решил не отставать и тоже познакомил нас с яркой индивидуальностью. Нашим гидом была молодая женщина — заместитель директора музея по научной части. Она из местных, окончила Суриковский институт. Крупная, темноволосая, гладко причесанная, с хорошим, но очень суровым лицом. Монашеская строгость взгляда, тесно сомкнутые губы, скупые движения и горячая кожа. На ней холстинная кофта вроспуск, длинная, широкая юбка — старинное одеяние, ставшее последним криком моды. К ней то и дело сватаются и здешние, и приезжие. Она всем холодно отказывает, а по вечерам, в жарко натопленной келье, на перине, обнаженная, гладит себя крепкими ладонями по бокам, бедрам, груди и приговаривает: «Никому это не достанется, никому!»