Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ведь ты писатель, а это значит больше, чем если бы ты был графом.

И тогда…

И тогда…

И тогда…

Я посмотрел на них немного странно этим моим страдальческим взглядом самообнажения и нищеты, и сказал со всей откровенностью:

— Предпочитаю, чтобы меня считали графом tout court [43] , чем графом изящных искусств, маркизом интеллекта и князем литературы.

На что они: О, как ты паясничаешь!

<

43

Просто (франц.).

empty-line />

Понедельник

Эти разговоры у Госьки напоминают мне то, что произошло у Зигмунтов [44] . Да, да, на том вечере я очень даже недурственно подал себя! Пришел я поздно, когда вечер был уже в полном разгаре, а войдя, уселся в боковой комнате и начал разговор с

Кристиной, Иолантой и Иреной. Однако мое появление не прошло незамеченным, и сначала к нам присоединились два-три человека, а потом почти все остальные поляки… любопытствующие… жаждущие… заслушавшиеся… напряженно ловящие мои слова, слова скорее небрежные, но острые, бросаемые со сдержанным раздражением. О чем же я говорил? А говорил я — так получилось в ходе беседы — о фаустовской и аполлонской концепции человека и о решающей для современности роли барокко, и говорил я с той внутренней благородной вибрацией гениальности, которая властно навязывает обычной жизни собственное, более высокое обоснование. Моя строгость («Нет, этого вам нельзя говорить!») соединялась с тайной («Что такое тревога?») и с категоричностью духовного вождя («Вот путь, и по этой линии — по этой кривой — мы должны идти!»). А освещение приглушено, и потому настал момент, когда очарованные моим сумрачным сиянием слушатели стали просить меня рассказать, что такое искусство, на чем оно зиждется, чем является. Эти вопросы налетели на меня точно свора собак, которая когда-то много лет назад налетела на меня, когда я проезжал через двор во Всоли. Я ответил:

44

Зигмунты — семейство Зигмунта Грохольского; такое — по имени главы семьи — собирательное обозначение всей семьи принято в Польше.

— Нет, этого я вам не скажу!

И добавил:

— Это я могу сказать только человеку, равному мне по рангу. В этой компании — только одному.

Вопрос: кому?

— Только ей, — ответил я, указывая на одну из дам, — только ей, потому что она княгиня!

Вторник

Эта сцена у Зигмунтов воскрешает очень болезненные воспоминания недавних событий…

Что тогда на меня нашло на том ужине у Иксов?

В смысле положения в обществе, разве были они лучше меня? Не думаю. Одна из тех аргентинских семей из так называемой олигархии, введенных в мировую аристократию браками с Кастеллане, с Бюклёш-э-Кинсберри, с Вурмбранд-Штуппахами и с Бранкачо-Руффано. Допустим, что я признал бы превосходство этих достоинств… но ведь остается еще мое превосходство художника! Тонкость и рафинированность вкуса должны заставить их считаться со мной!

А произошло вот что…

Вместо того чтобы войти в салон свободно, я вошел робко. Наверное, всего лишь на секунду я позволил им внушить мне уважение, но этого оказалось достаточно — сразу же то мое я, что родом из бедного моего кафе, сопряжённое с мелкотой заурядных поэтов или даже простых зеленщиков, вся моя грустная, серая неэлегантность так и ворвались… Как страшно! Я совершенно размяк… Сначала долго сидел в молчании. И вдруг начал выдавать! Ах, как я начал говорить… и стараться… я старался быть свободным, элегантным, приятным…

Весь мой мир рухнул. Все добытое усилиями многих лет пошло насмарку. Куда подевались моя гордость? Мой ум? Зрелость? Высокомерие? Все пропало, а ты стараешься, о, стараешься, на коленях перед богом, которого тысячу раз низвергал!

А выйдя из этой бани, я побежал в ночь, пустынными улицами города, к заурядному моему кафе, чтобы с полным правом сказать тем нескольким приятелям и знакомым моим, которые там играли в кости, попивая вино Торо:

— Я только что от…

Среда

Но и это возвращает меня мыслями к чему-то очень давнему.

Дело было до войны. Кафе «Земяньска» в Варшаве. Облако дыма. Столик молодых писателей и поэтов. Авангард. Пролетариат. Сюрреализм. Соцреализм. Свобода от предрассудков. Разговор: «Глупые снобизмы эпохи гибнущего мещанства!» Или: «Смешная аристократическая предвзятость феодализма!»

Но я присаживаюсь и сразу заявляю, эдак мимоходом, что моя бабка была двоюродной сестрой испанских Бурбонов. После чего элегантным движением предлагаю сахар — но не Казимиру (который среди них был первым, потому что был самым лучшим поэтом), а Хенрику (более светскому, да и отец у него полковник). Когда же начинается дискуссия, я поддерживаю мнение Стефана, потому что он из помещичьей семьи. Или говорю: «Стась, поэзия поэзией, но прежде всего советую тебе, не будь столь простонародно-вульгарным!» Или: «Искусство — это явление в первую очередь геральдическое!» Одни смеются, другие зевают, третьи протестуют, но я веду себя так месяцами, годами с необоримой последовательностью абсурда, с отвагой безумия, с наивысшим трудолюбием именно потому, что дело не стоит труда. «Скука! Идиотизм! Кретинизм!» — раздаются крики, но сначала один, потом другой потихоньку сдаются, и вот кто-то уже ляпнул, что у его деда была вилла в Констанчине, а кто-то другой дал понять, что сестра его бабки была «из деревни», а третий как бы для забавы нарисовал свой герб на салфетке. Соцреализм? Сюрреализм? Авангард? Пролетариат? Поэзия? Искусство? — Нет. Лес генеалогических деревьев, а мы под их сенью.

Поэт Броневский говорит мне:

— Что вы делаете? Что это за диверсия? Вы даже коммунистов заразили гербовником!

Четверг

В Аргентине я оказался без гроша, в очень трудном положении. Меня ввели в литературное общество и от меня требовалось только одно: разумным поведением снискать себе расположение этих людей. Но я угостил их генеалогией

и заставил их улыбнуться.

О, эта страсть, это безумие стилизации, причем самой идиотской из всех возможных! Эта генеалогическая мания, которая меня крушит, за которую я плачу своей карьерой в обществе! Если бы я на самом деле был снобом. Но я не сноб. Я никогда не сделал ни малейшего усилия, чтобы «бывать», и «общество» навевает скуку, даже отвращение.

Что же заставило меня вспомнить все это? Что? Гербовник. Мне сказали, что в Аргентине кто-то носится с планами издать гербовник, специальный гербовник для эмигрантов. Эмигрантский гербовник — вот она, вершина, вот он, шедевр нашего абсурда. Впрочем, если эта книга будет издана, она окажется одной из самых правдивых, из тех, что появились в нашей среде. Поскольку эти дела не кончились ни во мне, ни во многих других поляках. По нам проехались войны и революции, руины городов, смерть миллионов, идеологии, но луг наш зацветает по-прежнему мифологией гербовников, фантазия осталась верной старой любви — фантазия любит графов. И нет такого безобразия, которое не покрыла бы эта мантия. Недавно я видел благороднейшую на свете женщину, которая со слезами на глазах рассказала, как немцы замучили в Польше Х-а. Но я знал, почему она это рассказывает. Я ждал, как кошка ждет мышку… и услышал в конце то самое, что, как я знал, было неизбежным: «Не удивляйтесь, что я так это переживаю, ведь это, собственно говоря, моя семья… Моя мать была primo voto [45] …»

45

В первом браке (лат.).

Признайтесь же, что для этого вашего безумства недостает кровавого подтекста. Не впадайте в ложь и признайтесь, что, уже выброшенные из салонов, вы до сих пор бубните литанию высокородных фамилий.

Почему вы краснеете? Почему вы возмущаетесь и протестуете, говорите, что переросли это; к вашему сведению, вы еще не выросли, все это остается в вас.

Но в таком случае… если уж вы этим набиты… если это в вас есть… как же можно претендовать на действительное существование? В реальной жизни? Иерархии, мифы, звания, возникшие в давнишнем вашем четвертьсвете, а сегодня уже мертвые (потому что тот фрагмент бытия, из которого они возникли, уже исчез) продолжают закрывать от нас бытие, а мы этим дохлым божкам тайно приносим смешные жертвы.

Довольно, довольно… Зачем я говорю о вас? Расскажу лучше о себе. Послушайте мою историю. Для меня аристократия была одним из тех незрелых расстройств, одним из тех ужасных юношеских очарований, о которых неизвестно, родились ли они во мне или были мне навязаны, но с которыми я боролся в литературе, а еще больше — в жизни. И, как это всегда бывает с такой незрелой мифологией, создалось впечатление, что ее можно очень легко преодолеть, и только более глубокий взгляд и более точный счет совести показывают всю ее хищническую живучесть. Что касается меня: разве я не мог просто пренебречь снобизмом и обратить его в ничто, прикрываясь фразами, приготовленными на этот случай: «Нет, это не по мне, для меня не титул имеет значение, а сам человек, нет, кто теперь верит в эти смешные суеверия!» И, говоря так, я не солгал бы, поскольку это действительно соответствует моему пониманию, я бы сказал, прогрессивному и очищенному от извечной глупости. Однако, будучи правдой, эти слова были бы правдой только до определенной степени. Такая постановка вопроса, по-моему, не вполне интеллигентна и свидетельствует о поверхностном подходе, поскольку сила любой незрелой мифологии зиждется на том, что она дает о себе знать, даже если мы ее не признаем и прекрасно понимаем, что это чепуха. Достаточно, чтобы к такому прогрессисту, который объявил о своем освобождении от предрассудков, приблизился самый настоящий князь, как всё его «равенство» станет в нем трудолюбиво стирающим грань, натужным, более того — он должен будет постоянно быть начеку, чтобы не скатиться в неравенство! Тебе приходится от чего-то защищаться — вот тебе лучший довод, что это что-то существует! Дела не всегда обстоят так гладко, как того желала бы демократическая добропорядочность.

И нетрудно понять, почему с этими иерархиями обязаны считаться даже самые прогрессивные. Не потому ли, что даже если маркиз тебе не нравится, он нравится другим, и ты вынужден считаться с другими. У тебя не получится запанибрата обратиться к кому-нибудь, перед кем склоняют головы другие — и не стоит за глаза обзывать их глупцами — незрелость всегда находит своих людей и ими держится. Можно было бы также сказать, что, не признавая личной ценности аристократа, мы теряем чувствительность к тому факту, что он — продукт многовековой роскоши (по которой мы все вздыхаем), олицетворение богатства, беспечности, свободы, что он — продукт той среды, которая — справедливо или нет — возвысилась над нищетой жизни. Родовая аристократия не отличается достоинствами. Здесь встречаются и плохо воспитанные люди. Это не самые светлые умы и зачастую размягченные и неприятные характеры. Это весьма дурная эстетика и довольно сомнительный шарм. Их слуги в общем гораздо лучше их, даже в смысле манер. Но пороки аристократии проистекают из ее образа жизни и являются свидетельством ее жизненного уровня, который нам так нравится, вопреки моральной и эстетической природе явления. Можно также добавить, что аристократия притягивает и восхищает, как все герметические, эксклюзивные миры, у которых есть свой секрет; она нас манит той самой тайной, которая блестела и переливалась перед Прустом и в группке jeunes filles en fleur [46] , и в салоне г-жи де Германт.

46

Девушек в цвету (франц.).

Поделиться с друзьями: