Дневник
Шрифт:
А поэтому лихая расправа со снобизмом, несколькими псевдозрелыми фразами не свидетельствовала бы слишком хорошо о том человеке, который так защищается, и я был вынужден искать новый путь. Но какой? Честное слово, не знаю, не будет ли злоупотреблением с моей стороны еще раз открыть книгу моих воспоминаний… Да, да! Естественно, я не мог позволить, чтобы Ротшильды или Фосиньи-Люсанж… чтобы старая княгиня Франтишкова или Эдди Монтегю Стюарт возымели надо мною власть — я должен был защищаться, да, да, если я хотел хоть что-то значить в культуре, я должен был низвергнуть с моего неба графский и княжеский зодиак! Но как это сделать? Против таких болезней я знаю только одно лекарство: открытость. Тайные болезни лечатся только их выявлением. Когда я на рауте встречал старую Франтишкову, меня мучило не то, что она господствовала надо мною своей беспредельной и, казалось, чуть ли не разнузданной утонченностью конечностей, а то, что я устыдился это признать; и эта моя деликатность стала моим поражением! В тот день, когда я отважился громко признаться в моей слабости, порвалась цепь, которой я был стреножен. Как сегодня помню, дело было много лет тому назад в Стокгольме, где я случайно встретился
С моим отцом-покойником князя связывала довольно близкая дружба и, быть может, даже тонкая нить далёкого родства; а потому, узнав, кто я, он просил заходить к ним на послеобеденный кофе, каждый день. Но я уже упоминал, что во мне нет ничего от салонного завсегдатая, и чувствительность моя к аристократии проявляется лишь в том, что меня донимает ее высокое положение. Поэтому визиты к князю Каэтану не слишком были мне на руку, а вскоре и вовсе стали невыносимо трудной ношей, ибо там были самые блистательные представители haute societe [47] и там рождался тот genre [48] , который меня уничтожал. Я, бесспорно, не был ни durchlaucht [49] , введенным в высшие сферы, ни сориентированным в связях властвующих семей, ни au courant [50] сплетен, анекдотов, составляющих пищу этой роскоши, определяющих эту утонченность. О, с каким наслаждением признал бы я мою заурядность и что у меня перехватывает горло, признал лишь затем, чтобы поставить вопрос ребром, пролить на него свет божьего дня! Но в основе этих иерархий — их непрозрачность, высший свет потому обладает силой импонировать, что все ведут себя так, как будто речь идет вовсе не о том, чтобы импонировать, как будто импонирование не было постоянно самым существенным его содержанием. Высший свет не позволяет схватить, осмыслить себя в своем истинном значении, и это делает его непобедимым. Вот и князь со всей своей челядью трактовал меня так, как будто им было невдомек, что они оказывают мне честь…
47
Высшего общества (франц.).
48
Здесь: стиль (франц.).
49
Светлостью (титул; нем.).
50
В курсе (франц.).
Разбить, уничтожить салон потому немыслимо, что салон немедленно выставляет за двери всех тех, кто несалонен. Поэтому я вынужден был действовать хитро, и первую победу одержал, когда, смотрясь в зеркало, спросил князя, достаточно ли я благовоспитан ( croyez-vous que je suis assez distingu'e?).
Вопрос поначалу был принят за шутку. Однако я повторил его так, чтобы стало понятно, что это не шутка!
Тогда наступил момент легкой паники, поскольку салон существует именно потому, что благовоспитанность является его основным стержнем, салон делает вид, что не знает, но подразумевает: благовоспитанность является врожденным качеством его завсегдатаев!
Тогда я еще раз повторил свой вопрос, но на сей раз шутливо, как бы играючи.
После чего я спросил: Pourrais-je un jour ^etre aussi imposant et aussi distingu'e que vous, prince, et vous, madame? Voil`a mon r^eve!(Смогу ли я когда-нибудь стать столь же благовоспитанным, как вы — вот моя мечта!)
Вопрос еще более нескромный, чем предыдущий, и, безусловно, — чем-то был похож на хождение по проволоке. Заданный серьезно, он был бы неприличным, но в качестве шутки он становился еще более возмутительным, на грани бесстыдства. Он должен был быть произнесен так, чтобы стало ясно, что я на самом деле признаю их княжеские титулы (здесь я отдавал им должное), но в то же время вопрос должен был содержать отвлекающий элемент забавы и веселья, как будто я играю этой ситуацией, то есть играю ими и собой.
К этому я и стремился. Да, играть с ними — в этом состояла тайная цель моего предприятия, которая означала бы окончательный и бесповоротный триумф! Но играть с ними я мог только при условии, что сумею играть и собой, то есть играть моей по отношению к ним робостью, моей неуклюжестью — лишь такая обоюдоострая игра могла и им, и мне гарантировать дистанцию от той простецкой, да что там простецкой, вульгарной истины, которую я обнаружил. Каэтан понял как мою искренность, так и мою игру. Игра же моя понравилась ему как раз потому, что она вводила в кровавый, коварный и замаскированный смысл аристократии — одним словом, он потихоньку дал втянуть себя в игру, которая с моей стороны состояла во всё большем акцентировании различий между нами — и таким образом я неожиданно получал возможность снять с этих аристократов все их маски, как бы раздеть догола, сделать так, чтобы Аристократия перестала совпадать со своей истинной сущностью. Спустя некоторое время мне уже открыто стали позволять наслаждаться ими, а Гаэтано без смущения стал посвящать меня в тайны своего древа только лишь для того, чтобы мне понравиться, или, задирая брючину, давал возможность своей благородной, как вино, щиколотке уничтожать меня. Я же наслаждался, обрадованный тем, что наслаждаюсь…
Разумеется, это был только один эпизод… освобождающий блеск стиля на несуразном и тусклом небе. Вскоре я выехал из Стокгольма
и всклокоченные водовороты жизни затянули мою минутную победу на дно, а когда много лет спустя в Париже у моей тетки Флёри я встретился с князем, его светлость, не помня наших игр, снова был герметически закрытым, как бутылка старого коньяка. Так или иначе, но Стокгольмом я датирую начало тайной работы моего духа, работы, направленной на приручение тигра аристократии. С того момента во мне стал вырабатываться тот стиль жизни, который состоит в освобождении путем выведения на чистую воду. С тех пор я входил в графский полумирок не без сладострастия — и участвовал в их священнодействии, отдавая должное, следуя положенному церемониалу, исполняя святой обряд — до такой степени, что демократический ум ставал в тупик и возмущался до неприличия при виде интеллектуала, превратившегося в вертопраха. Но что вы знаете о триумфе, который дает возможность наслаждаться собственной незрелостью и одновременно представляет собою ее высвобождение и преодоление? А кроме того, известна ли вам божественность противопоставления основным и грубым ценностям жизни (таким, как здоровье, ум, характер) этих высосанных из незрелого пальца фиктивных графских ценностей, единственное значение которых состоит в том, что они представляют собой чистую игру иерархии и оценки? А знаете ли вы, что такое упорно настаивать на собственной реальности, такой, какова она есть, вопреки всем протестам разума? Знаете ли вы безумие наслаждения абсурдом? Ха, если я преклоняю колена перед князьями, то совсем не для того, чтобы подчиниться им… Преклони колена, Ричард, чтобы возвыситься Встань, сир Ричард и Плантагенет…Преклоняя колена перед князьями, я, Плантагенет, забавляюсь ими, и собой, и миром — не они мои князья, а я — князь этих князей!
(Зачем я это написал?
Главное здесь — метод.
Обратите внимание на мой метод и попытайтесь применить его к развенчанию других мифов.)
Суббота
К сожалению, психическая эволюция нашего поколения теперь уже наверняка приняла совершенно другое направление, чем то, которое я предлагаю. Это бедное и серьезное поколение работников, стремящихся к удовлетворению элементарных потребностей, серое поколение рабочих, служащих, в то время, как я являюсь представителем роскоши, игры, можно сказать — забавы.
Так неужели серость раздавит весь блеск существования? Не сомневаюсь: эти инженеры никогда не поймут меня. Но… будущее покажет, кто был глубоким, а кто поверхностным. Разве игра не является такой же элементарной потребностью? Разве пролетарская молодежь, когда она не тянет свою лямку, не улыбается?
[6]
Среда
В сентябрьском номере «Культуры» помещена статья Яна Винчакевича о Балинском, Лехоне, Лободовском и Вежыньском. Они фигурируют в антологии, собранной доктором Ст. Ламом под категоричным названием «Наиболее выдающиеся поэты эмиграции».
Рецензия Винчакевича содержит только одну истину и тем сильнее бьет… однако, если бы автором не был поэт, полный благоговения, поклонов, деликатного обращения к Поэзии, я не назвал бы ее сокрушительной. Но дело в том, что вся несколько старосветская галантность, с которой Винчакевич целует кончики пальцев рифмованной Музы, не сумела подавить в нем стона, который исторгается и из меня тоже: почему от всего этого так попахивает стариной? «Все четверо смотрят в прошлое», — грустно замечает поклонник, чтобы добавить тут же еще кое-что, похуже: «Больше скажу: глядя в прошлое, они смотрят глазами прошлого. И даже больше того: когда они смотрят на современные события, то и тогда глядят глазами прошлого».
Как жаль! Ведь если бы речь шла о простых стихах, то и ничего страшного. Но ведь это «прекрасные», «замечательные» стихи, которые вызывают столько нашего восхищения; так пусть они по крайней мере не компрометируют нас. Да, лучше было бы, чтобы эти четыре лица не смотрели на нас, как с фотографий в старом семейном альбоме, чтобы эти так любимые томики не были альбомами осенних засушенных листьев. Ou sont les neiges d'antan? [51] Что нам лепечут четыре утонченных королевича нашей мечты, какую там песенку наигрывает их нежная арфа? О, эта песенка не что иное, как колыбельная! Спать…
51
«Но где снега былых времен?» (франц.) — строка, рефреном повторяющаяся в «Балладе о женщинах былых времен» Франсуа Вийона (1431–1463).
Я по крайней мере не нападаю на четырех видных поэтов (трудно рассчитывать, как справедливо пишет Винчакевич, чтобы они смотрели другими глазами), я нападаю лишь на наше восхищение. Ou sont les nieges d’antan? В этой логике, которая велит эмигрантской поэзии быть поэзией воспоминаний, грусти, возвращения, бегства или, в лучшем случае, несовременности, в этой логике есть нечто столь диалектическое и исторически обоснованное, что чуть ли не сбивает с ног. А что еще осталось нам, кроме этих тонких духов воспоминания? Разве не обосновано исторически и не записано в марксистско-ленинских книгах, что поэзия умирающих классов должна быть поэзией вчерашнего дня? Так давайте сядем в дилижанс этих четырех исторически обоснованных поэтов и поедем вместе с ними к тем рощам минувших соловьев и минувших роз, к стародавним почтовым карточкам, добрым молодцам и бабушкиным семейным альбомам. Ou sont les nieges d’antan?Напрасно «полонисты» типа г-на Вайнтрауба радуют нас, что все-таки Вежыньский ищет новые выразительные средства и что его ритмика становится «более свободной», а лиризм — более непосредственным и тихим. Здесь речь, к сожалению, не о ритмике, не о лиризме, более громком или более тихом, но о духовной направленности, о настроенности — и не столько арф, сколько арфистов.