Дневники Льва Толстого
Шрифт:
[12 ноября 1865] 10, 11, 12. Пишу, здоровье хорошо, и не наблюдаю. Кончаю 3-ю часть. Многое уясняется хорошо. Убил в 1/2 часа 2-х зайцев.
«Пишу», сказанное голосом Толстого, значит «повело», пошла тяга. «Не наблюдаю» — опять с размахом в обоих смыслах, не соблюдаю диету и перестал записывать, наблюдать за собой. Доволен, как идет дело, и отвлекается от стола на полчаса скачки по пороше за зайцами.
В тридцать семь лет происходит перелом. Решение не печатать роман до его окончания провоцирует немедленную печать его по частям. К весне 1866-го Толстой, даже если кто-то еще не догадался, он догадался рано, что он за величина, а тут получил подтверждение от публики.
Теперь вот вопрос. «Война и мир» и вообще художественные вещи, литературные, как «Живой труп», или ненаписанная драма о ленивом скучном самоотвержении, пишутся из захватывающего, увлекающего знания что через человечество
20
<Запись В. Б. к этому месту: «Пчела, программа — перенос пыльцы не генетическая программа»>.
Романы, вообще все художественные вещи подпитываются этим знанием разницы между человеческими иллюзиями и правдой силы. Пишущий дневник формулирует эту разницу. Но Толстой автор антиправославного богословского реформаторства, и книжек против пьянства, как обстоит у него дело с откровением о прочности хода вещей и их неприступности для сознания? В богословии и проповедничестве Толстой автор альтернативного мирового расписания. Он забыл что-то?
Ответ на этот вопрос по-моему может быть только один. Заметки на протяжении десятилетий об обидных срывах — снова раздражился, снова переел, болтал зря — могли бы создать привычку, или отчаяние, или цинизм, как распространенное знание типа того, что мнимые святые так или иначе покоряются природе. Чем больше у Толстого копится знания о непреодолимости природы, тем больше в нем поднимается бунт, страсть, что хватит, что этого издевательства над человеком, когда он поневоле переедает против всякого разума и своего же здоровья. Надо делать одно, он делает другое. Этого пожизненного позора человек терпеть не может, не должен. Если Христос пришел, и в нем не было греха, то неужели только для того чтобы на его примере все люди стали позорнее? Если религия имеет смысл, то только как огонь, выжигающий этот позор. Как она это делает?
Один, не любя в себе грех, намечает жизнь без греха (не врать, «живи не по лжи», не переедать) или вычитывает расписание такой жизни и надеется не сорваться. Толстой знает, что сорвется, и в восстании против позора задумывает то, что по его опыту работает. Оказывается, что его размах при этом расширяется и становится как-то даже для его силы велик. Подробнее этим мы займемся в теме Толстого богослова и проповедника.
Он к тому времени изменится. Но и в 1873-м, когда после восьмилетнего перерыва он снова садится за дневник, это уже другой человек. Сохранилось стояние, при-сутствие при главном. Только теперь главное для него не здоровье, охота, хозяйство, а вера, мистическое ощущение участия в судьбе мира, соответственно знания, что от него повертывается всё. Дневник начинается записью типа известного нам, типа «как это было велико»:
14,15,16 [октября 1859]. Утро. Видел нынче во сне: Преступление не есть известное действие, но известное отношение к условиям жизни. Убить мать может не быть и съесть кусок хлеба может быть величайшее преступление. — Как это было велико, когда я с этой мыслью проснулся ночью!
— осязаемое, ощупываемое прохождение через тебя силы. Бог!
1873, Nоября 5 [Ясная Поляна]. Художник звука, линий, цвета, слова, даже мысли в страшном положении, когда не верит в значительность выражения своей мысли.
Это красивая классика (Платон). Слово не вещь, произносящий (или рисующий) «добро» может оказаться в жутком положении, именно поскольку произносит, потому что этим объявляет, показывает себя берущимся не за саму вещь, так что лучше бы он и не говорил это добро. <Говорящий> не имеет отношения к значению слов. За говорением кроме лексики, которая больше обличает чем оправдывает, обязательно должна поэтому стоять значительность. Она не говорящим придается, например мерой его увлечения, и от его участия вообще не зависит; она есть или нет, и разница между ее есть
и нет это разница между ужасом и счастьем.[…] В страшном положении, когда не верит в значительность выражения своей мысли. Отчего это зависит? Не любовь к мысли. Любовь тревожна. А эта вера спокойная. И она бывает и не бывает у меня. Отчего это? Тайна.
Вера: телесное ощущение.
Из вещей, которые в жизни Толстого с ноября 1865-го нисколько не изменились, — страсть гонять зайцев на лошади по первому снегу. На фоне этих вещей тем ярче выделяется, насколько определился новый Толстой.
Nоября 6 {1873}. Еду на порошу. Я с молода стал преждевременно анализировать всё и немилостиво разрушать. Я часто боялся, думал — у меня ничего не останется целого; но вот я стареюсь, а у меня целого и невредимого много, больше, чем у других людей. Орудие ли анализа у меня было крепко или выбор верен, но уже давно я более не разрушаю; а целыми остались у меня непоколеблены — любовь к одной женщине, дети и всякое отнош[ение] к ним, наука, искусство — настоящие, без соображен[ий] величия, а с соображением настоящности наивного, охоты — к деревне, порою к севру… и всё? Это ужасно много. У моих сверстников, веривших во всё, когда я всё разрушал, нет и 1/100 того.
Речь о страсти как неподорванной стихийной силе. Эта сила ощущается им как новое тело и после прекращения большого интереса к телу (когда тело, оказалось, не ключ к настроению, мы читали) ближе тела. Вдумываясь в природу этого своего ощущения значительности, он выбирает в центр внимания тяготение.
Читал Верна {своего ровесника; читал его с детьми}. Движение без тяготенья немыслимо. Движенье есть тепло. Тепло без тягот[енья] немыслимо (17.11.1873).
Это не зная его занятий физикохимией за бездневниковые годы непонятно, как и следующее в тот же день:
После смерти жизнь может быть химическая, после здешней физической. У Отца В[ышнего] обители многи суть.
И мы конечно в его физикохимию должны будем вникнуть, но сейчас еще немного об обстоятельствах возобновления дневника.
Про страничку или две дневника 1873 года он забыл и дневник 1865 года продолжал в той же книжке:
1878, 17 Апреля. После 13 лет хочу продолжать свой дневник. Вчера был у заутрени (пасха)… Вечером все с детьми на тягу в заказ. Читал Болотова… Нынче встал в 10, читал, сбирался писать, но — насморк и слабость духовная и физическая…
5 мая. Вчера не помог старушке телятинской. Празднословил с Вас[илием] Ив[ановичем]. — Тщеславился мыслью и горячился с Соней. — Нынче сердился на Алексея и старосту за то, что дурно окопали яблони. Читал утром записки Фон-Визиной. — Преданность Богу — правда и опасно.
22 Мая. Пережил важные и тяжелые мысли и чувства вследствие разговора с Вас[илием] Ив[ановичем] о Сереже [[3]] {некомментируемое 3 в двойных скобках}. Все мерзости моей юности ужасом и болью раскаяния жгли мне сердце. Долго мучился. Ездил в Тулу с Сережей и говорил с ним. Стал вставать рано и пытаюсь писать, но нейдет. Нейдет от того больше, что нездоровилось. Но кажется, что я полон по края, и добром.
Что случилось?? Это опять прежний Толстой! Где же он был 13 лет, когда был другим? Он, совсем другой, всплыл только в записях за 1873-й, которые я не прочел полностью, потому что там его физикохимия, к которой мы пока не имеем доступа. Он забыл или не счел записи 1873-го дневником, если начал продолжать в 1878-м сразу прямо в тетради 1865 года — и тот же мы видим серый, придирчивый отчет в раздражениях, слабости. — Тогда снова на больше чем десять лет дневник прерывается, и опять с ноября 1888-го мы видим еще раз совсем нового Толстого, того, которого всего чаще видят на фотографиях, портретах, старика, озабоченного, встревоженного состоянием нравственности, счастливого своей любовью ко всем — якобы такого знакомого.
Прежде чем перейти к этому знакомому незнакомому старику, нам надо сделать две вещи. Во-первых, название курса, «Дневники Льва Толстого», условно: даже в дневниках он держится формы, его самый непосредственный голос в случайных записках, в записных книжках, которые уже прямо его голос и его память. Мы должны их посмотреть. Во-вторых, конечно его теория тяготения и его физикохимия.
Человек складывается очень рано, с рождением, и если сразу его характер не очень заметен, то это потому что он не умеет говорить и писать. Начав писать, он обычно сразу выговаривает всё то целиком, что потом будет развертываться по частям.