Дни Кракена
Шрифт:
Когга молчал.
– Ведь это уже не первый случай…
– Я не могу запретить своим сотрудникам отдавать себя науке целиком, - проговорил Когга, его слова звучали резко.
– Я сам был таким недавно, я знаю, что такое - любить свое дело.
– Как носитель мысли, я согласен с вами, - поспешно заметил Эвидаттэ.
– Я не могу не восхищаться поступком Атта. Но я вынужден говорить с вами, как член Совета…
– Я понимаю.
– Когга слегка поклонился.
– Если вы осмотрели оборудование, то, быть может, перейдем ко мне в кабинет? Прошу вас.
Они спустились с возвышения и двинулись к выходу, думая каждый о своем.
–
– Конечно! Тогда он попросту потерял рассудок на некоторое время. Нарушил все нормальные связи, не сумев воссоздать упорядоченной системы новых… Это было типичное помешательство.
– Вы думаете, рассудок вернется к нему и на этот раз?
– Рассудок… Это не то слово, мой Эвидаттэ. Ведь он не только потерял рассудок, свой рассудок, но и приобрел рассудок - рассудок другого существа…
– О, не слишком ли это смело сказано! Не проще ли предположить, что он потерял память, впал в детство или что-нибудь в этом же роде? Ведь с полной определенностью ясно только то, что он потерял память. Он никого не узнает, элементарнейшие наши обычаи кажутся ему совершенно незнакомыми… Он даже не нашел пути домой!
– Да. Нам удалось собрать сведения, что он довольно долго бродил по научному поселку. Многие видели его после того, как он стремительно выбежал из Центрального здания, не сказав ни слова дежурному. Далеко уйти ему не удалось - его нашли на территории Института, на площади Белых Звезд, где он заснул прямо на мостовой. Потеря памяти - это верно. Но это еще далеко не все!
В кабинете, лишенном окон, но залитым ярким дневным светом, они уселись в удобные кресла, и Когга продолжал:
– Уже сейчас можно утверждать, что речь Атта членораздельна. К этому выводу пришли специалисты по фонетике, изучившие звукозапись беседы главного врача с больным. Его поступки, может быть, странны, не спорю, но не лишены логики, и эта логика доступна нам. Нам удалось даже выяснить его “новое” имя - “ихтийологг”. О, уверяю вас, можно было бы найти много косвенных доказательств того, что Атта, потеряв свой рассудок, заменил его рассудком иного существа. Существа, отличного от нас, но имеющего общую с нами природу…
– Иначе и быть не могло!
– заметил Эвидаттэ, пристально разглядывая потолок, льющий ровный голубоватый свет.
– Если можно воссоздать сознание, то это должно быть сознание, близкое к нашему, хотя и отличающееся как по совокупности знаний, так и по их качествам. Если я только верно понял гипотезу Атта…
– К сожалению, мы лишены возможности воспроизвести во всех деталях образ мышления “нового” Атта - работы по психозаписи еще только начаты, методы несовершенны. Но он идет нам навстречу! Его рисунки необычайно занимательны. Взгляните…
– О!
– Эвидаттэ с изумлением поднял плечи, перебирая в голубоватых пальцах изрисованные квадратики плотной бумаги.
– Какие удивительные существа! Неужели это внешность носителя мысли в представлениях “нового” Атта?
– Вряд ли!
– Директор Института возбужденно прошелся по кабинету.
– В высшей степени сомнительно, ибо “новый” Атта не потерял способности управлять своими органами. Я думаю, “новый” Атта не может сильно отличаться от “старого” ни внешностью, ни мышлением. Образ носителя мыслей во Вселенной един! Вспомните раскопки в Лунной пропасти в горах Ста - останки разбившегося чужого звездолета и останки
– Но это?..
– начал Эвидаттэ, с веселым любопытством следя за разволновавшимся коллегой, и тряхнул пачкой рисунков.
– Это?
– Когга засмеялся, - Атта называет это “рыбба”. Чудовища его мира. Что-нибудь вроде наших куффу…
Эвидаттэ кивнул согласно и углубился в изучение рисунков. Наступила тишина. Когга успокоился, присел за свой огромный стол и включил телевизионный экран. Потом сказал, прикрыв рукой микрофон, не отрывая глаз от сосредоточенных лиц своих товарищей, склонившихся за работой на экране:
– Атта поправится. Вернется к работе. Мы изучим набранный материал. Многое поймем из того, что он сейчас говорит. Узнаем, что такое “рыбба”… Но кто скажет нам, существует ли объективно во Вселенной носитель мысли по имени “ихтийологг”, чье мышление создал труд Атта? И должен ли он обязательно существовать? Может быть, это - бред? Стройный, логичный, внутренне обоснованный бред. Кто скажет это нам, мой Эвидаттэ?..
…А в это время Сергей Сергеевич Комлин, “новый” Атта, вполне освоившись с обстановкой, сидел за столом напротив бледно-голубого человека и втолковывал ему, что такое “автобус”, и как это слово звучит по-английски. Он только что вспомнил, что знает английский язык.
А.Стругацкий
СТРАШНАЯ БОЛЬШАЯ ПЛАНЕТА
1. СТО ШЕСТЬДЕСЯТ ТРЕТИЙ
Михаил Петрович очнулся от режущей боли в затылке. Под черепной коробкой пульсировало горячее пламя, перед глазами вспыхивали и гасли прозрачные багровые пятна. Голова, несомненно, была размозжена, и чьи-то грубые пальцы бесцеремонно копались в ране. Он дернулся и застонал.
– Сейчас, сейчас, - торопливо сказал кто-то.
– Потерпи немного.
Голос был знакомый. Михаил Петрович с усилием разлепил веки и увидел над собой широколобое лицо Северцева.
– Лежи спокойно, - сказал Северцев.
– Я уже кончаю.
– Что… кончаешь?
– Перевязку.
Северцев отодвинулся в сторону, и Михаил Иванович почувствовал на щеке прикосновение его жесткой ладони. От ладони пахло аптекой.
– Ничего не понимаю, - громко проговорил он.
– У тебя проломлен нос и разбит затылок.
– Проломлен нос…
Михаил Петрович озадаченно замолчал, прислушиваясь к горячим пульсирующим толчкам в мозгу. Северцев что-то с треском разорвал над его правым ухом.
– Вот так… и вот так. Все.
Матовые полушария заливали кабину голубоватым дневным светом. Свет мерцал на полированном дереве, на стекле и на металле, причудливыми бликами переливался на неровностях мягкой серебристо-серой обивки. Все казалось привычным, знакомым и даже уютным. Михаил Петрович снова закрыл глаза, силясь сообразить, что произошло. Затем до его сознания дошли странные необычные звуки. “О-о-о… о-о-о… о-о-о…” -однообразно, через равные промежутки времени доносилось из-за спины. Он прислушался. Кто-то стонал - негромко, с усилием, словно задыхаясь, и была в этом стоне такая горькая жалоба, такое страдание, что сердце Михаила Петровича сжалось. На мгновение он позабыл об острой боли, терзавшей его голову.