Дни моей жизни
Шрифт:
Я — к Ольге Форш. Она одна — усадила — и начала говорить о Блоке. Говорила очень хорошо, мудро и взволнованно, о матери Блока:
— Да она ж его и загубила. Когда Блок умер, я пришла к ней, а она говорит: «Мы обе с Любой его убили — Люба половину, и я половину».
14 мая. Был у Ахматовой. Она показывала мне карточки Блока и одно письмо от него, очень помятое, даже исцарапано булавкой. Письмо — о поэме «У самого моря». Хвалит и бранит, но какая правда перед самим собой…{14} Я показал ей мои поправки в ее примечаниях к Некрасову. Примечания, по-моему, никуда не годятся. Оказывается, что Анна Ахматова, как и Гумилев, не умеет писать прозой. Гумилев не умел даже переводить прозой и, когда нужно было написать предисловие к книжке «Всемирной Литературы», говорил: я лучше напишу его в стихах. То же и с Ахматовой. Почти каждое ее примечание — сбивчиво и полуграмотно. Напр.: Добролюбов Николай Александрович (1836–1861), современник Некрасова и имел с ним более или менее общие взгляды.
— Клейнмихель — главное лицо по постройке…
— Байрон имел сильное влияние как на Пушкина, так
Я уже не говорю о смысловых ошибках. Элегия — «форма лирического стихотворения» и т. д. В одном месте книги, где у меня сказано: «пьесы ставились», она переделала: «одно время игрались».
Я не скрыл от нее своего мнения о ее работе и сказал, что, должно быть, это писала не она, а какой-то мужчина.
— Почему вы так думаете? Мужчина нужен, только чтобы родить ребенка.
30 мая. Замятин напомнил мне, как я вовлек Блока в воровство. Во «Всемирной Литературе» на столе у Тихонова были пачки конвертов. Я взял два конверта — и положил в карман. Конверты — казенные, а лавок тогда не было. Блок застыдился, улыбнулся. Я ему: «Берите и вы». Он оглянулся — больше из деликатности по отношению ко мне — взял два конверта и, конфузясь, положил в карман.
Воскресение, 7 октября. Приехал из Крыма, привез Муре камушки — она выбирает из них зеленые — и про каждый прибегает за четыре комнаты спрашивать: это зеленый? Приехал я в Коктебель 3 сентября. Ехал мучительно. В Феодосию прибыл полутрупом. Готов был вернуться назад в той же линейке. В воскресение в 4 часа дня дотащился до Макса. Коктебель — место идиллическое, еще не окурорченное, нравы наивные, и я чувствую себя, и Макса, и всех коктебельцев древними, доисторическими людьми. О нас будут впоследствии писать как о древних коктебельцах. Макс Волошин стал похож на Карла Маркса. Он так же преувеличенно учтив, образован, изыскан, как и подобает poetae minori [61] . В тот же вечер, когда я приехал, Замятин читал свою повесть «Мы». Понемногу я начал отходить, но прошла неделя, и волошинская дача стала для меня пыткой: вечно люди, вечно болтовня. Я перестал спать. Волошин не разговаривал ни с кем шесть лет, ему, естественно, хочется поговорить, он ястребом налетает на свежего человека и начинает его терзать. Ему 47 лет, но он по-стариковски рассказывает все одни и те же эпизоды из своей жизни, по нескольку раз, очень округленные, отточенные, рассказывает чрезвычайно литературно, сложными периодами, но без пауз, по три часа подряд. Не знаю почему, меня эти рассказы утомляли, как тяжелые бревна. Самая их округленность вызывала досаду. Видно, что они готовые сбереаются у него в мозгу, без изменения, для любого собеседника, что он наизусть знает каждую свою фразу. С наивным эгоизмом он всякий случайный разговор поворачивает к этим рассказам, в которых главный герой он сам: «Хотите, я расскажу вам о революции в Крыму?» — и рассказывает, как он, Макс, спасал большевистского генерала Маркса от расстрела — ездил в Керчь вместе с его женой — и выхлопотал генералу облегчение участи. Стихи Макса декламационны, внешни, эстрадны — хорошие французские стихи — несмотря на всю свою красивость, тоже утомляли меня. Человек он очень милый, но декоративный, не простой, вечно с каким-то театральным расчетом, без той верхней чуткости, которую я люблю в Чехове, Блоке, в нескольких женщинах. Живет он хозяином, магнатом, и походка у него царственная, и далеко не так бесхозяйствен, как кажется. Он очень практичен — но мил, умен, уютен и талантлив. Как раз в эти годы он мучительно ищет большого стиля — нашел ли он его, не знаю. Его нарочито русские речи в стихах — звучат по-иностранному. Его жена Мария Степановна, фельдшерица, обожает его и считает гением. Она маленького роста, ходит в панталонах. Человек она незаурядный — с очень определенными симпатиями и антипатиями, была курсисткой, в лице есть что-то русское, крестьянское. Я в последние дни пребывания в Коктебеле полюбил ее очень — особенно после того, как она спела мне зарю-заряницу. Она поет стихи на свой лад, речитативом, заунывно, по-русски, как молитву, и выходит очень подлинно. Раз пять я просил ее спеть мне это виртуозное стихотворение, которое я с детства люблю. Она отнеслась ко мне очень тепло, ухаживала за мною — просто, сердечно, по-матерински.
61
Второстепенному поэту (лат.).
Роман Замятина «Мы» мне ненавистен. Надо быть скопцом, чтобы не видеть, какие корни в нынешнем социализме. Все язвительное, что Замятин говорит о будущем строе, бьет по фурьеризму, который он ошибочно принимает за коммунизм. А фурьеризм «разносили» гораздо талантливее, чем Замятин: в одной строке Достоевского больше ума и гнева, чем во всем романе Замятина.
13 октября. Был я вчера у Анны Ахматовой. Застал О.А.Судейкину в постели. Лежит изящная, хрупкая — вся в жару. У нее вырезали кисту под местной анестезией. Теперь температура высокая и крови уходит много. Она прелестно рассказывала об операции. «Когда действие анестезии кончилось, заходили по моей ране опять все ножи и ножницы, и я скрючилась от боли». При мне она получила письмо от Лурье (композитора), который сейчас в Лондоне. Это письмо взволновало Ахматову. Ахматова утомлена страшно. В доме нет служанки, она сама и готовит и посуду моет, и ухаживает за Ольгой Афанасьевной, и двери открывает, и в лавочку бегает. «Скоро встану на четвереньки, с ног свалюсь».
Она потчевала меня чаем и вообще отнеслась ко мне сердечно. Очень рада — благодаря вмешательству Союза она получила 10 фунтов от своих издателей — и теперь может продавать новое издание своих книг. До сих пор они обе были абсолютно без денег — и только вчера сразу один малознакомый человек дал им взаймы 3 червонца, а Рабинович принес Анне Андреевне 10 фунтов стерлингов. Операцию Ив. Ив. Греков производил бесплатно. У Ахматовой вид кроткий, замученный.
— Летом писала стихи, теперь нет ни минуты времени.
Показывала гипсовый слепок со своей руки. «Вот моя левая рука. Она немного больше настоящей. Но как похожа. Ее сделают из фарфора, я напишу вот здесь: „моя левая рука“ и пошлю одному человеку в Париж».
Мы заговорили о книге Губера «Донжуанский список Пушкина» (которой Ахматова еще не читала).
— Я всегда, когда
читаю о любовных историях Пушкина, думаю, как мало наши пушкинисты понимают в любви. Все их комментарии — сплошное непонимание, — и покраснела.О Сологубе:
— Очень непостоянный. Сегодня одно, завтра другое… Павлик Щеголев (сын) говорит, что он дважды спорил с Сологубом о Мережковском — в субботу и в воскресенье. В субботу защищал Мережковского от Сологуба, а в воскресенье напал на Мережковского, которого защищал Сологуб.
24 октября. В ужасном положении Сологуб. Встретил его во «Всемирной» внизу; надевает свою худую шубенку. Вышли на улицу. Он, оказывается, был у Розинера, как я ему советовал. Розинер наобещал ему с три короба, но ничего у него не купил. Сологуб подробно рассказал о своем разговоре с Розинером. И потом: «Он дал мне хорошую идею: переводить Шевченко. Я готов. Затем и ходил во „Всемирную“ — к Тихонову. Тихонов обещает похлопотать, чтоб разрешили. Мистраля, которого я теперь перевожу, никто не покупает. Я перевел уже около 1000 стихов. Попробую Шевченка. Не издаст ли Розинер, спросите». Мне стало страшно жаль беспомощного, милого Федора Кузьмича. Написал человек целый шкаф книг, известен и в Америке, и в Германии, а принужден переводить из куска хлеба Шевченку.
28 октября, воскресенье. Был у меня вчера поэт Колбасьев. Он рассказывал, что Никитин в рассказе «Барка» изобразил, как красные мучили белых. Нечего было и думать, чтобы цензура пропустила. Тогда он переделал рассказ: изобразил, как белые мучили красных, — и заслужил похвалу от Воронского и прочих.
У Анны Ахматовой я познакомился с барышней Рыковой. Обыкновенная. Ахматова посвятила ей стихотворение: «Все разрушено» и т. д. Критик Осовский в «Известиях» пишет, что это стихотворение — революционное, Т. к. посвящено жене комиссара Рыкова{15}. Ахматова хохотала очень.
Ноябрь 14, 1923, среда. Был вчера у Ахматовой. Она переехала на новую квартиру — Казанская, 3, кв. 4. Снимает у друзей две комнаты. Хочет ехать со мною в Харьков. Теплого пальто у нее нет: она надевает какую-то фуфайку «под низ», а сверху легонькую кофточку. Я пришел к ней сверить корректуру письма Блока к ней — с оригиналом. Она долго искала письмо в ящиках комода, где в великом беспорядке — карточки Гумилева, книжки, бумажки и пр. «Вот редкость», — и показала мне на французском языке договор Гумилева с каким-то французским офицером о покупке лошадей в Африке. В комоде — много фотографий балерины Спесивцевой — очевидно, для О.А.Судейкиной, которая чрезвычайно мило вылепила из глины для фарфорового завода статуэтку танцовщицы — грациозно, изящно. Статуэтка уже отлита в фарфоре — прелестная. «Оленька будет ее раскрашивать…» Со мною была Ирина Карнаухова. Так как Анне Андреевне нужно было спешить на заседание Союза Писателей, то мы поехали в трамвае № 5. Я купил яблок и предложил одно Ахматовой. Она сказала. «На улице я есть не буду, все же у меня — „гайдуки [62] “, а вы дайте, я съем на заседании». Оказалось, что в трамвае у нее не хватает денег на билет (трамвайный билет стоит теперь 50 миллионов, ау Ахматовой всего 15 мил.). «Я думала, что у меня 100 мил., а оказалось десять». Я сказал: «Я в трамвае широкая натура, согласен купить вам билет». — «Вы напоминаете мне, — сказали она, — одного американца в Париже. Дождь, я стою под аркой, жду, когда пройдет, американец тут же нашептывает: „Мамзель, пойдем в кафе, я угощу вас стаканом пива“. Я посмотрела на него высокомерно. Он сказал: „Я угощу вас стаканом пива, и знайте, что это вас ни к чему не обязывает“».
62
"Гайдук" упоминается в ее стихах о царе. Теперь критики, не зная, о ком стихи, стали писать, что Ахматова сама ездит с гайдуками. — К. Ч.
24 ноября. Был в Госиздате. Из Госиздата к Ахматовой. Милая лежит больная. Невроз солнечного сплетения. У нее в гостях Пунин. Она очень возмущена тем, что для «Критического сборника», затеваемого издательством «Мысль», Иванов-Разумник взял статью Блока, где много нападков на Гумилева. — Я стихов Гумилева не любила… вы знаете… но нападать на него, когда он расстрелян. Пойдите в «Мысль», скажите, чтобы они не смели печатать. Это Иванов-Разумник нарочно…
25 ноября, воскресение. Погода на улице подлая: с неба сыплется какая-то сволочь, в огромном количестве, и образует на земле кашицу, которая не стекает, как дождь, и не ссыпается в кучи, как снег, а превращает все улицы в сплошную лужу. Туман. Все, кто вчера выходил, обречены на инфлуэнцу, горячку, тиф. Я поехал к Розинеру, так как узнал, что из Москвы к нему приехал Сытин. Розинер болен — у него болит сердце. Он мелочно и вздорно капризничает; я уехал от него и по дороге зашел к Ахматовой. Она лежит, — подле нее Стендаль «De l’amour» [63] . Впервые приняла меня вполне по душе. «Я, — говорит, — вас ужасно боялась. Когда Анненков мне сказал, что вы пишете обо мне, я так и задрожала: пронеси Господи». Много говорила о Блоке. «В Москве многие думают, что я посвящала свои стихи Блоку. Это неверно. Любить его как мужчину я не могла бы. Притом ему не нравились мои ранние стихи. Это я знала — он не скрывал этого. Как-то мы с ним выступали на Бестужевских курсах — я, он и, кажется, Николай Морозов. Или Игорь Северянин? Не помню. (Потому что мы два раза выступали с Блоком на Бестужевских — раз — вместе с Морозовым, раз вместе с Игорем. Морозова тогда только что выпустили из тюрьмы…) И вот в артистической — Блок захотел поговорить со мной о моих стихах и начал: „Я недавно с одной барышней переписывался о ваших стихах“. А я дерзкая была и говорю ему: — „Ваше мнение я знаю, а скажите мне мнение барышни…“ Потом подали автомобиль. Блок опять хотел заговорить о стихах, но с нами сел какой-то юноша-студент. Блок хотел от него отвязаться: „Вы можете простудиться“, — сказал он ему (это в автомобиле простудиться!). „Нет! — сказал студент, — я каждый день обливаюсь холодной водой… Да если бы и простудился — я не могу не проводить таких дорогих гостей!“ Но, конечно, не знал, кто я. „Вы давно на сцене?“ — спросил он меня по дороге».
63
"Гайдук" упоминается в ее стихах о царе. Теперь критики, не зная, о ком стихи, стали писать, что Ахматова сама ездит с гайдуками. — К.Ч.