Чтение онлайн

ЖАНРЫ

До и во время

Шаров Владимир Александрович

Шрифт:

Спрашивала, куда же запропастилось, что он спал с ней, говорила: «Нет, ты знаешь, что такое женщина, знаешь, что такое лежать на женщине, не так лежать, как сейчас, а по-настоящему, ты знаешь, что такое хотеть женщину, что такое входить в женщину, что такое вожделеть к ней». Она говорила ему: «Плоть твоя умела хотеть и до меня, вспомни, как она поднималась, когда ты лежал на моем гробе, но и я многому тебя научила: разве ты мог забыть, что это такое, когда женщина, кончая, бьется под тобой? Неправда, милый, ты это помнишь, и многое другое ты тоже помнишь, я недаром у тебя была».

И она начинала ему описывать, как он с ней спал, их первую ночь, другие их ночи, и еще, и еще, все очень грязно, мерзко: какой у него член, и как он ее брал, и сколько раз. И снова — как она его хотела и как он хотел ее,

говорила: «Да, твой мозг, когда мы были вместе, спал, но тело, плоть не спала, она желала, звала меня, она была разумна, сильна, зряча, над плотью твоей никакого насилия не было, так что эти дети — твои, они твои законные дети, и они наследуют тебе».

Пока все это говорилось, он невообразимо страдал, но ни разу, когда она вот так под ним лежала, ничего ей не ответил, ни разу не возразил. Де Сталь словно гипнотизировала его. Даже мне, человеку постороннему, видеть, как она издевается над Федоровым, было тяжело, и обычно я почти сразу уходил, возвращался же, когда он, опомнившись, наконец убегал из палаты.

Де Сталь, в сущности, неплохо понимала Федорова, она сознавала, что наступает его время, время, которого она, в свою очередь, отчаянно боялась. Он буквально бредил тем, что все будет заново, она же на такой разрыв была не готова, считала, что многое в прошлой жизни было хорошим, и это хорошее следует сохранить, уберечь от потопа. Во всяком случае попытаться уберечь.

То же недоверие, что разделяло их с Федоровым, когда они говорили о будущем мире и о ее сыновьях, касалось и больных. Де Сталь была убеждена, что все, кто находится на Ковчеге, должны пережить потоп, — это воля Божья, и она выражена ясно, иначе они бы никогда здесь не оказались. Почему они, будто праведники, взяты на Ковчег, — то ли потому, что стали неразумными детьми, нищими духом, чей рай небесный, или у Господа были иные причины, ей все равно, говорила она Федорову, — они на Ковчеге и должны спастись. Спастись, как он, она и их дети. Его доводы, что Ковчег перегружен, он обветшал и не выдержит, развалится, тогда потонут все, так что старики, хороши они или плохи, пускай уходят, идут на все четыре стороны, она не желала слушать.

Он доказывал ей, что тут нет никакого греха, все правильно, ни один из больных не пришел сюда добровольно, всех привезли обманом — для них здесь только отделение сумасшедшего дома, почти что тюрьма. В ответ она говорила, что у Господа достаточно сил, чтобы совершить и второе чудо — не дать Ковчегу затонуть, сколько бы людей на нем ни оказалось. Если можно было пятью хлебами накормить пять тысяч человек и еще осталось, если он верит, что Господь может сделать, что она снова зачнет, выносит и родит сына, то и не дать развалиться Ковчегу, как бы ни был он дряхл, тоже в Его власти.

Конечно, больные волновали ее не просто так, а потому, что были старыми большевиками. Для де Сталь было важно, что партия, у истоков которой она стояла и которая после победы осенью семнадцатого безжалостно, оскорбительно отодвинула ее в сторону, теперь благодаря ей спасется. Партия была для нее святыней, она не могла быть виноватой, и де Сталь не помнила зла. Она любила партию, боготворила ее, была связана с ней пуповиной; партия была самым чистым, самым прекрасным, что она знала за свою долгую жизнь, несмотря на всю грязь, что к ней за годы власти пристала. Пускай партия забыла о ней, что ж из этого, она все равно была ее дитем, де Сталь была ей как мать и, конечно же, как мать, полна всепрощения. Она знала одно: ее дитя вернулось к ней и молит о спасении — кто бы устоял?

Жермена де Сталь понимала, что если партия выживет, она — и не кто другой — после потопа встанет во главе ее, наконец достигнет того, о чем мечтала всегда, от рождения. Благодаря партии, едва сойдет вода и земля подсохнет, она сумеет не только сравняться с Федоровым, но, если захочет, и подмять его под себя. Причем не важно, на чью сторону станет Господь. И все же куда больше здесь было не расчета, а чистейшего альтруизма, на Ковчеге оказались ее старые товарищи, соратники, и партийная этика, партийная солидарность обязывала де Сталь не дать им погибнуть.

Федоров сознавал опасность. С первого дня, как на землю начал падать снег, чего только он ни делал, чтобы изгнать большевиков с Ковчега, они мешали ему, мешали подготовиться к

потопу, ставили под угрозу все; но де Сталь каждый раз оказывалась у него на пути. Он пытался объяснить ей, что ни о какой партийной солидарности, ни о каком партийном братстве не может быть и речи, — те, кого она защищает, разложившиеся маразматики, балласт, отработанный материал и для страны, и для Ковчега, и для самой партии; у него были сильные аргументы: он говорил де Сталь, что если бы они и вправду хотели остаться, и вправду были бы готовы после потопа, как и раньше, служить делу пролетариата, то давно бы снялись с партийного учета по старым местам работы и встали на учет здесь, на Ковчеге.

Этот вопрос, кстати, обсуждался на самом верху, в ЦК, ответ был положительный и при отделении еще за год до потопа образовали партъячейку. Однако никто, кроме несчастного Кронфельда и двух санитарок, когда-то по разнарядке принятых в КПСС, сюда так и не перевелся. Больные руками и ногами держались за свои старые партгруппы, понять их можно: там прошла вся их жизнь, и главное — они надеялись туда вернуться, верили, что вернутся. На прежних местах работы им и их близким пусть не столь регулярно, но перепадали пайки, всякий дефицит, путевки в санатории, лекарства, и конечно, пока они там числились, никто не мог отнять у них право на престижное кладбище и похороны с воинскими почестями.

Федоров это использовал, он говорил ей, что вот она просит, молит за стариков, сама с ним, Федоровым, и со своими ненаглядными детьми (когда ему было надо, он не забывал помянуть ее детей) готова из-за них идти на дно, а больных волнуют только собственные шкурные интересы. Формально, говорил Федоров, они, может быть, и члены КПСС, фактически же назвать их большевиками давно нельзя: они разложились и выбыли из партии, нужды рабочего класса им безразличны. В словах Федорова, конечно, была правда, и де Сталь понимала, что пока старики, как прежде, обращены в прошлое, в мир, обреченный на смерть, доживающий свои последние дни, пока она не добьется, чтобы они встали на партучет здесь, на Ковчеге, у нее нет шансов им помочь. И тогда де Сталь решилась. Все были против нее: и Федоров, и Господь, и сами партийцы — все ее не понимали, все считали предательницей, и в первую очередь именно товарищи по партии, но она не желала этого знать.

* * *

Сколько дней она потратила зря, льстя старикам, моля, пытаясь им объяснить, что происходит и куда идет мир, — бесполезно: они не хотели ее слушать. Слова де Сталь казались им очередной хитростью, чтобы лишить их заслуженных льгот и привилегий. И все-таки она не отступала, боролась и боролась за них, причем ее единственным оружием была любовь, одна любовь.

Выбрав душу, которую она сегодня собиралась обратить и спасти, выбрав большевика, от которого она сегодня собиралась добиться, чтобы он перевелся на партучет в отделение, де Сталь покупала у нянечек чистое белье, откуда-то доставала свежие, даже хрустящие простыни, шла в мужскую палату и сначала перестилала постель избранника. Потом, если он был голоден, она кормила его, если он был сыт, она не спеша угощала его редкостными конфетами — старики, как дети, любили сладкое, — которые тоже неизвестно где доставала. Она разворачивала золотую фольгу и своими тонкими пальцами клала им в рот трюфеля с ромом и коньяком, чернослив, фаршированный цельными орехами и облитый шоколадом, цукаты. Затем, когда по глазам видела, что доставила радость, раздевала любовника, раздевалась сама и ложилась рядом.

Старики принимали это без ропота, тихо: больница уже давно сделалась их домом, они успели привыкнуть к здешним порядкам, знали, что никто и ни о чем спрашивать их не будет, просто сделает, что считает нужным. И никто никого тут не стеснялся, все они, как глухими стенами, были отделены, отгорожены болезнью, да и без того, едва болезнь стала в них укореняться, то есть много-много лет назад, они ушли, бежали от нее в свое прошлое, так что они не просто не видели и не замечали соседей, а как бы даже и не были с остальными в палате. Она ложилась к ним, прижималась и начинала их греть, тепло было главной валютой в этом мире, тепла им всегда и больше всего не хватало, особенно они мерзли в последние дни, когда на улице и в больнице было очень холодно, а угля не осталось: была весна, и топили еле-еле.

Поделиться с друзьями: