Чтение онлайн

ЖАНРЫ

До свидания, Светополь!: Повести
Шрифт:

Борис не хуже других понимал, как навечно припаяна Уленька к Никите, к детям, к семье. Некогда властно отстранённый от праздника жизни физическим недугом, а возможно, и сам отошедший в силу природной склонности скорей к ироническому созерцанию, чем к действию, он привык к своеобразному комфорту обочины, и ему было куда милее переговариваться на расстоянии десяти тысяч вёрст с неведомым перуанцем, нежели общаться с ним, пахнущим луком и жареной черепашиной, лично. Так и с Уленькой. Чисты были его помыслы, и потому, только потому он и не таил их. Помните, как на чествовании Женьки он преспокойно поднялся, обошёл стол и на глазах у всех припал к Уленькиной руке? Вызова не было тут. Он чистил картошку к приходу её и Никиты (сам он являлся раньше, а то и вовсе не ходил на работу, освобождённый управляющим от режимной повинности), из-под земли доставал пластинки с музыкой, которую накануне передавали по радио, и она слушала замерев; он смастерил простое и гениальное приспособление для электрической мясорубки, так что теперь хозяйке не надо было подталкивать кусочки мяса —

сами шли под давлением специального клапана с пружиной… Да разве перечислишь все! Польщённый Никита смотрел на это сквозь пальцы. «Борька-то втрескался в тебя», — говорил, хохотнув. И все бы хорошо было, и снисходительный Никита терпел бы безобидные чудачества своего подопечного, кабы не убедился однажды, что не так уж они безобидны. Этот блаженный ставил под сомнение все те ценности, которые в поте лица своего нажил семейный человек Никита. Моральные ценности. Материальные — о тех и говорить нечего, по их поводу многие любят пройтись этаким пренебрежительным смешком, но против этих «воителей с мещанством» Никита давно уже выработал оборонительную философию. Стрекоза и муравей — вот к чему, коротко говоря, сводилась она. И что же обращать внимание на с виду насмешливое, а в действительности завистливое шуршание стрекозьих крыл!

Здесь же дело обстояло куда серьёзнее. Борис, этот хронический неудачник, для которого управляющий создал сказочные условия, имел дерзость замахнуться на нравственный престиж своего покровителя. Бюргера увидеть в нем. Обывателя… Это опять-таки не мои слова, их Никита резал, отвечая на мою защиту Бориса. В бесстрашном назывании вещей своими именами уже было неприятие и серьёзное опровержение их, а стало быть, по-настоящему задетым таким отношением к своей персоне Никита не был. Ну, неприятно, ну, обидно — плевать.

Мало ли неблагодарных людей на свете! В конце концов Никита Андрианович был достаточно опытным администратором, чтобы так рискованно не соизмерять силу ответного удара. Нет, не самолюбие говорило тут или не только самолюбие — страх. Страх навсегда потерять Уленьку. Не физически потерять — морально, а отсюда и до физической потери рукой подать. Борис одним своим присутствием ежечасно, ежеминутно компрометировал его в глазах Уленьки. Какая уж тут семья!

Выше я сравнивал Никиту со зверем, сильным и достаточно добродушным в обычной ситуации, но грозно встающим на дыбы, если, не приведи господь, кто-нибудь сунется в его берлогу. И вот теперь, когда мы вплотную подошли к кульминации нашего рассказа, мне кажется уместным повторить это сравнение, уточнив, что зверь не сразу перешёл к действиям: были и предупреждающий рык, и оскаливание клыков, а уж что потенциальная жертва не соизволила увидеть всего этого — её вина и беда.

8

В чем же конкретно выражался этот предупреждающий и поначалу весьма умеренный рык? Ну, прежде всего в спаде той восторженности, с какой Никита говорил о золотой голове и золотых руках вывезенного им из соседней области умельца. Однако сам по себе этот спад никого не насторожил, поскольку даже самые искренние наши восторги в конце концов утихают или приобретают оттенок неискренности. Не послужила предостерегающим симптомом и сдержанность, с которой Никита относился теперь к постоянному присутствию в доме хоть и пригретого им самим, но все-таки постороннего человека. Возвращаясь с работы — обычно позже Бориса, — он уже не приветствовал его, как прежде, дружескими шуточками типа: «Как погода на Мадагаскаре?» (знал: днём Борис выходил в эфир), а ворчал что-то о раскиданной обуви, среди которой, разумеется, были и башмаки гостя, не погашенной в туалете лампочке или подгоревшей картошке. К плите подходил и убавлял газ, буркнув: «Следить надо». Уленька закусывала губу, а Борис, не желающий понимать никаких намёков, с улыбкой смотрел на пребывающего не в духе хозяина дома и начальника своего.

Тот крепился. Во–первых, до сдачи экспериментального дома оставалось немного, а получив квартиру, Борис, надо думать, не будет околачиваться у них все вечера, а во–вторых, его не слишком, может быть, изощрённый, но честный ум не видел никаких оснований для ревности. Уленьке, повторяю, он верил безгранично. И злился на себя, что вопреки рассудку его все более и более раздражает слишком уж обласканный им сотрудник.

Вот именно: слишком. Единственный из всех работников треста, включая самого управляющего, он мог весь день просидеть у своей радиостанции, в то время как в Нижнегородском районе вышел из строя глубинный насос и воду на ферму приходится возить пожарной машиной. Какие уж тут автопоилки! Конечно, это не обязанность инженера по холодильным установкам — ремонтировать глубинные насосы, и вообще этим должен заниматься «Сельводстрой», но они публично расписались в собственном бессилии: новых насосов нет, запасных частей нет и так далее. Словом, только местный Левша Борис Шенько мог вдохнуть жизнь в умолкнувший механизм, а Левше, видите ли, приспичило устанавливать двустороннюю связь с Мадагаскаром. Никита Андрианович недовольно сопел, но к решительным действиям не переходил. Ведь ещё недавно во всеуслышание заявлял, что творческого человека — а разве товарищ Шенько не является таковым? — неразумно сковывать какими бы то ни было рамками. Как, должно быть, раскаивался он теперь в этих либеральных разговорчиках! Пройдёт немного времени, и Никита железной рукой до предела закрутит гайки, но пока внешне все обстояло ещё достаточно благополучно, так что мы даже отправились — в очередной и последний раз — вчетвером на яхте: супруги Питковские и я с Борисом.

Погода стояла роскошная: конец сентября, разгар бархатного сезона. Поставив паруса «бабочкой», весело бежали вдоль восточного побережья к приморскому посёлку Кушта, где люди Никиты монтировали летом небольшой винзаводик. Наш капитан сидел, как водится, на руле, а мы, оба матроса, как и единственная наша дама, блаженствовали в безделье. Лёгкий «фордак» браво гнал нас к молодому вину и шашлыкам, лучше которых я не ел ни до, ни после. На углях жарилось не только мясо, но и пеклись нанизанные на шампуры баклажаны, сладкий невыпотрошенный перец (как вкусна была его обуглившаяся требуха!) и трехсотграммовые помидоры. Мы с Никитой уплетали за обе щеки, а Борис, как говаривала моя бабушка, «модничал». «Ты что? — тихо спросила Уленька и посмотрела на него своими ласковыми, своими чудесными глазами. — Очень же вкусно».

Её муж, поглощённый сугубо мужским разговором, ничего, казалось, не замечал. Раз или два он подымался, чтобы определить направление и хотя бы приблизительную силу ветра. Ещё днём, радуясь «фордачку», с похохатываньем предупреждал, что если ветер за ночь не изменится, на обратном пути нам придётся туго. Но не тревога, а несколько даже предвкушение чудилось мне в его тоне и во взглядах, которые он исподволь бросал на нас, своих матросов, как бы спрашивая: выдержим ли? Вот только предвкушение чего было это? Борьбы со стихией? Радости предстоящего испытания — и своей капитанской сноровки, и надёжности построенного им корабля? А может, другого чего?

К утру ветер усилился. Но это ещё полбеды; хуже, что он каждую минуту менял направление, заходя то с одного, то с другого борта. Тут уж только успевай перебрасывать парус. Занимались этим «матросы» — я и Борис, сидящие рядышком в кокпите. О нашей морской квалификации нечего говорить, но все-таки у меня был кое–какой навык, а Борис, которого Никита всего раза два или три брал летом на лёгкие прогулочки, впервые попал в такой переплёт. Лебёдкой он пользоваться не умел, вручную выбирал шкот, и уже через два часа на ладонях у него вздулись мозоли, а капитан только успевал отдавать команды: «Приготовиться к повороту… Поворот!» «Приготовиться к повороту… Поворот!» По–моему, он злоупотреблял маневрированием, но команды капитана, как известно, обсуждению не подлежат. Ожесточённость звучала в его голосе — ожесточённость, а не азарт, сейчас я убежден в этом. Как хотелось ему, чтобы высокомерный салага запросил пощады! Взмолился бы, ладони показал, на которых уже лопались волдыри и подкожная жидкость мешалась с сукровицей. Не тут-то было! Борис улыбался…

Я пытался как мог помочь ему. Нет ничего проще, чем потравить шкот, но, получив соответствующую команду, я медлил, дабы хоть немного оттянуть трудную для моего согалерника минуту. Ведь едва я потравлял, как он должен был «ловить парус», перетаскивать и закреплять его. И все это голыми руками, с содранной, по сути дела, кожей.

Никита разгадал мою хитрость и следил за мной зорко. Торопил — и взглядом и словами. Тонкие губы его были поджаты, глаза под тяжелыми складками смотрели холодно, и выражение их так не вязалось с детской ямочкой на подбородке. Я думаю, он не отважился бы на такую откровенную жестокость, будь свидетелем её Уленька, но она отдыхала в каюте.

А почему бы и Борису не перевести дух? Я слукавил, что мне было б интересно попробовать самому управиться с парусом: «Капитан, надеюсь, не возражает?» Никита не удостоил меня ответом. Да и что мог возразить он? Не раз выходили мы в море с нашими жёнами, вчетвером, и тогда он запросто обходился одним матросом, то бишь мною. Конечно, не всегда легко быстро перекидываться с борта на борт, но, владея лебёдкой — а Никита методично обучил меня этому нехитрому искусству, — можно без особых усилий держать стаксель (носовой парус) в узде.

Итак, я предложил Борису немного отдохнуть, и Никита ни слова не проронил на это, но и Борис не издал ни звука, продолжал работать со шкотом, на котором уже трепетали, прилипнув, клочки его по–женски нежной кожи. И, глядя на его улыбочку, я понял, что он скорее умрет, чем уступит мне место.

Для меня долго оставалось загадкой, как соединить эту болезненную гордость с уничижением, которому он подвергал себя, не очень-то заботясь о том, чтобы скрыть своё отношение к Уленьке. Быть третьим лишним — мыслима ли более невыгодная роль? А что он был таким третьим лишним, сомнению не подлежало. Несмотря на все расположение к нему Уленьки, ему тут — пользуясь лексиконом Раи Шептуновой — не светило. Это все понимали: и Никита, и Борис, и мы с Ингой (Женька, который весело презирал Никиту, был бы счастлив, если б сестра наставила рога «этому бугаю»). Но как раз потому, что не светило, что и мыслей таких не было, он не считал себя униженным. И отвергнутым тоже, ибо не предлагал себя. Не только в робости было тут дело, не только в пиетете перед женщиной вообще и Уленькой в частности, а ещё, думаю, в том оборонительном безразличии к обычным человеческим радостям и утехам, которое он воспитал в себе.

Зарабатывая на хлеб насущный такими сугубо прозаическими вещами, как монтаж складского оборудования или ремонт электродоильных установок, он в отличие от Уленьки или того же Никиты был равнодушен к результатам своего труда. Неделю безвылазно провозившись с импортным оборудованием для птицефермы, которое на долгом пути из чужих земель в наши крепко повыпотрошили и потому многое пришлось латать на месте, он хоть бы раз поинтересовался, как работает его детище. И когда что-то там сломалось и его попросили подъехать, волынил почти месяц, игнорируя и просьбы и указания (не прямые, косвенные; в то время Никита ещё не пытался взять его в ежовые рукавицы).

Поделиться с друзьями: