Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Большое горе обрушилось на Добролюбова. Утешая в письмах отца, он напоминал ему, что только твердость воли и сила духа, проявленные в несчастьях, возвышают человека и показывают его истинные достоинства. Но сам он не находил себе места и тяжело переживал потерю нежно любимой матери.

В письмах и дневнике, полных скорби о матери, Добролюбов не раз обращается к богу в надежде успокоиться, примириться с утратой. Но это последний взрыв религиозного чувства. «Я редко могу молиться, я слишком ожесточен», — говорит: он в одном из писем. И мы узнаем, как велика была его привязанность к матери, как дорожил он материнской любовью. «Знаешь ли, — пишет он двоюродному брату, — что во всю мою жизнь, сколько я себя помню, я жил, учился, работал, мечтал всегда с думой о счастье матери? Всегда она была на первом плане; при всяком успехе, при всяком счастливом обороте дела, я думал только

о том, как это обрадует маменьку… Мне кажется, что будь она счастлива, я бы тоже был счастлив её счастьем… Все исчезло для меня вместе с обожаемой матерью… Отчий дом не манит меня к себе, семья меньше интересует меня, воспоминания детства только растравляют сердечную рану…»

В эти трудные дни его поддержали и утешили два товарища, два добрых человека, как он назвал их в письме к отцу, — Александр Радонежский, рыбинский семинарист, сам недавно потерявший мать (она умерла от холеры), и особенно Дмитрий Щеглов, человек неглупый и развитой, имевший, по словам Добролюбова, стремления, до которых «еще не может подняться большая часть наших студентов».

Щеглов не только утешал Добролюбова, — в эту пору он влиял и на его идейное развитие, помогая ему освобождаться от религиозных настроений. Однако в дальнейшем пути их резко разошлись.

V. ПОЕЗДКА ДОМОЙ

чебный год шел к концу, предстояли экзамены и каникулы. Занимался Добролюбов по-прежнему много. «Горе мое не повредило мне в этом отношении», — писал он отцу. Он успешно заканчивал большую работу над сличением с подлинником перевода «Энеиды» И. Шершеневича. Оказалось, что переводчик его «славно надул» — только в процессе работы стала ясна вся сложность задачи: надо было делать замечания решительно, «на каждый стих». Но это не могло смутить Добролюбова, В своей статье он обнаружил и блестящее знание латинского языка, и умение критически мыслить, и собственное отношение к принципам перевода (переводами с латинского он сам занимался еще в семинарии).

Профессор Лебедев, разобрав в классе его сочинение об «Энеиде», в заключение сказал, что это «хороший, во всех отношениях образцовый труд».

Как-то само собой сложилось так, что все товарищи отдавали первенство Добролюбову, молча признавали его превосходство. Это в особенности стало заметно во время экзаменов, которые он сдавал с легкостью, недоступной другим студентам. Были предметы, которыми он мало занимался в течение года: богословие, русская история, психология. Теперь он за два-три дня приготавливал каждый из этих предметов и успешно сдавал их, неизменно получая пятерки. И все считали это вполне естественным.

Остальные экзамены он сдавал так же безукоризненно, получая высшие баллы. Сдал политическую экономию, государственное право, блеснул познаниями в латинском языке. По греческому языку ему пришлось отвечать в присутствии министра просвещения А. С. Норова. Выслушав ответы студента, министр сказал: «Очень хорошо, очень хорошо, Добролюбов!»

На трудном экзамене по славянской филологии Добролюбов привел строгого и взыскательного Срезневского в такой восторг, что профессор тут же при всех расхвалил его за трудолюбие, усердие и любовь к предмету».

О русской словесности нечего и говорить — здесь он чувствовал себя совершенно свободно. Интересно суждение самого Добролюбова об этом экзамене, высказанное в письме к отцу: «…постоянные мои занятия с самых ранних лет и постоянная любовь к этой науке ручались мне за успех» Достаточно приготовленный разнообразным чтением всякого рода книг— и думая себя посвятить русской словесности и в школе, и на службе, и в обществе, — я потому с легкостью и любовью мог заниматься этим предметом…».

Несколько хуже обстояло дело с новыми языками: по немецкому и французскому он не сумел добиться пятерки. «Четыре» поставил ему и Лоренц, — его немецкие лекции по всеобщей истории он мало слушал и плохо понимал. В результате Добролюбов был переведен на второй курс института четвертым. Если бы не языки, ему по праву принадлежало бы первое место.

Итак, год был окончен. В эти дни Добролюбов оглянулся назад и еще раз порадовался тому, что судьба уберегла его от поступления в духовную академию. С ужасом подумал он об академической схо ластике, от которой его все-таки избавил институт, несмотря на все свои недостатки. И он написал отцу: «…Я более и более убеждаюсь, что избранный мною путь есть верный и безошибочный. Верно в академии… никогда бы я не выкарабкался из посредственности самой

жалкой, будучи принужден писать каждый месяц по два сочинения о том, можно ли научиться логике из рассматривания природы, об отношении между логикой и психологией, и т. п. в том же роде, невыносимо тяжелом, отвлеченном, скучном, нисколько не приложимом к жизни».

* * *

Скоро Добролюбов собрался домой на каникулы…Июньское солнце только что взошло над Волгой, когда он, стоя на палубе парохода, издалека увидел сверкающие купола и темные крыши Нижнего. Неподвижно, долго, со слезами на глазах вглядывался он в эти давно знакомые очертания. И горькое воспоминание о матери омрачило ему радость возвращения на родину.

«Я уже совершенно явственно различал церкви, дома, сады, видел церковь, в которой служит мой отец, видел несколько знакомых домов, близких к нашему, и мог определить место, где стоит и наш дом. Горько, брат, быть так близко от счастья и чувствовать его невозможность. Наконец, подъехали к пристани; я сошел, взял извозчика, поехал… Мне страшно было ехать в свой дом… Слышу во всех церквах благовестят к обедне. Наша церковь по дороге; я велел остановиться извозчику и зашел… Папеньки в церкви я еще не нашел, но встретил несколько знакомых, в том числе одну добрую старушку, мою крестную мать, которая любила меня, как родного. Долго не мог я говорить от слез, которых, несмотря на все старания, не мог удержать… Немного побыв тут, я поехал домой, Мрачно как-то посмотрел на меня знакомый с детства переулок, грустно мне было увидеть наш дом. Отец выбежал встречать меня на крыльцо. Мы обнялись и заплакали оба, ни слова еще не сказавши друг другу… «Не плачь, мой друг», — это были первые слова, которые я услышал от отца после годовой разлуки… Потом встретили меня сестры. Маленьких братьев нашел я еще в постели… Папаша провел меня по всем комнатам, и я шел за ним, всё как будто ожидая еще кого-то увидеть, еще кого-то найти, хотя знал, что уже искать нечего… Отец пошел потом к обедне, а я остался и долго плакал, сидя на том месте, где умирала бедная маменька. Наконец, и я собрался с сёстрами к обедне, пришёл к концу, но признаюсь — усердно молился. Я искал какого-нибудь друга, какого-нибудь близкого сердца… Все здесь на меня действовало давно знакомым воздухом, все пробуждало давно прошедшие, давно забытые и давно осмеянные чувства».

Так он писал из дому товарищу своему Дмитрию Щеглову. В словах «признаюсь — усердно молился» слышится оттенок смущения. Добролюбов как бы оправдывается перед человеком, который может не понять его настроений. Мы догадываемся, что это отголоски каких-то, важных разговоров о религии, которые вели между собой два петербургский студента.

…Время летело незаметно. Он собирался заниматься, думал много сделать на каникулах, наметил разные планы, но из этих «великолепных предположений» ничего не вышло. Прежде всего пришлось наносить визиты родным. К нему домой тоже постоянно приходили товарищи, знакомые — всем хотелось посмотреть на него, поговорить с петербургским студентом. Да и он был рад старым друзьям — Валериану Лаврскому, который окончил семинарию и собирался ехать в Казанскую академию, и Флегонту Василькову, который так хорошо говорил с Добролюбовым перед его отъездом из Нижнего.

Разговоры Добролюбова с друзьями нередко носили строго секретный характер. Дело в том, что столичный гость привез с собой запретные рукописи, ходившие тогда по рукам в Петербурге. Среди них было знаменитое письмо Белинского к Гоголю, продолжавшее волновать умы, как и в первые дни своего появления. Чтение письма, сурово изобличавшего полицейско-крепостнический режим николаевского царствования, преследовалось как государственное преступление. Всего пять лет назад чтение этого письма явилось одной из главных причин суровой расправы над петрашевцами, сосланными в Сибирь. Реакция в стране торжествовала по-прежнему.

Добролюбов, запершись с Васильковым, читал ему письмо Белинского. Страстные, жгучие слова будоражили мысль, заставляли новыми глазами глядеть вокруг. «Россия видит свое спасение, — читал Добролюбов, — не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства… А вместо этого она представляет, собой ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на эго и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек… Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания…»

Поделиться с друзьями: