Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дочь генерального секретаря
Шрифт:

– Отец сказал однажды: "Я не могу ничего вам дать, кроме моего имени. Пользуйтесь им". Вот я и воспользуюсь.

– Как?

– Приглашу журналистов и чучело сожгу перед посольством.

– Какое чучело?

– Советского генсека. Представляешь сенсацию?

Эстер бросила на нее взгляд в зеркальце. Их это совсем не рассмешило, парижан хотя и юных, но отнюдь не образца 68-го года.

* Комбинезон (исп.)

** Ладно (фр.)

* * *

Александр допивал третий стакан цэдээловского скрюдрайвера, пищеводом чувствуя, как поднимается кислотность от историй про советских невозвращенцев. "Длинная рука" их доставала всюду. Их выбрасывали из небоскребов,

заливали в фундаменты домов, топили в бочках, а в расчлененном виде в чемоданах, которые стоят на дне всех европейских рек от Темзы до Дуная голубого. В последнее время, говорил осведомленный литератор, упор на автомобили. Специаль-ные автокомандос смерти размазывают их по стенам, улицы там узкие - ты в Риге был - удобно очень.

Александр увидел себя отлипающим с парижской стены, как слой афиш. Картинку он растворил глотком.

– Я слышал, - сказал он, - что после Сталина победила другая школа мысли. Что работать надо чисто.

– Инфаркты делать? Завсегда. Как этому устроили, певцу протеста.

– Он не невозвращенец.

– Невозвращенец, сука.

– Нет. Ему предложили по израильской.

– "Свободу" слушаем? Ничего, он допоется. Конечно же, работать надо чисто. Но важен устрашающий эффект. Взять бегуна и на х... зарубить.

– То есть?

– А топором б... на х... И лучше не на Западе, а здесь. Как говорится, превентивно. Да заодно с семьей. Тогда бы перестали, падлы, бегать от неизбежности русского ренессанса.

Александр допил до дна. Имея в виду контекст литературно-общественных споров той поры, когда скорлупу коммунизма стал изнутри поклевывать фашизм, он заметил:

– Вот это, наверное, критик Палиевский и называет свирепый реализм. Вы тоже из свирепых?

– Куда, куда вдруг?
– Хватка была крепкой, из-под манжеты выглянул кончик змеиного хвоста - начало синей татуировки.
– Марь Иванна, еще по одной! Сиди, говорю! Или не веришь в ренессанс? В русское наше возрождение?

Уронив на стойку мятые рубли, Александр вырвался.

– Нусссс-мотри...

На улице невозвращенца Герцена было уже темно.

Александр поднял воротник и повернул налево, имея целью стоянку на площади Восстания и возвращение домой: зажечь повсюду свет, заглянуть за шторы, закрыться на цепочку и замки, и на кухонный топчан, ухом к взятому напрокат транзистору: "Вы слушаете Радио Свободы из Мюнхена..." Нет, почувствовал он, домой невозможно. И повернул назад, к неблизкому метро. Этика преступного намерения обязывала к самоизоляции, но страх, постыдный и нерастворимый алкоголем, толкал к себе подобным отбросам - писакам, художничкам, разгульным инвалидам мирной армии, взрослым детям политэмигрантов, жертвам опрометчивых отцов, упорствующим в невыезде евреям-русофилам: здесь, мол, центр Апокалипсиса...

Напоив "бормотухой", ему разложили раскладушку в прихожей на краю Москвы, где под брутальные звуки любви он отключился, ногами упираясь во входную дверь.

* * *

Перед сном отец пригласил ее на прогулку.

Фонари озаряли пустынность улицы имени французского соцреалиста. Листва еще держалась, но сезон бесповоротно кончился, и прокатная стоянка отпускных прицепов за сетчатой оградой была забита до следующих каникул, а ворота заперты на висячий замок.

Отец свернул на рю Эглиз - улицу Церкви. По обе стороны опущены до старых плит, где заперты, шторки лавок из рифленой жести.

– Дай мне сигарету.

– Тебе нельзя...

– Ерунда.

Он похлопал себя по карманам официального пиджака, и она решилась дать ему прикурить от своей зажигалки.

– Я всегда знала, когда ты уезжал в Испанию.

– Разве?

Знала, ты рисковал. Все-таки гаррота страшней, чем гильотина.

– Нет, - оспорил патриотически отец, - отрубленная голова живет четыре с половиной минуты, а тут умираешь сразу. Я не гарроты боялся, а допросов на Пуэрто дель Соль. Они...

– Я знаю. Вбивали в глотку все, что против них написано. Но ты возвращался. Каждый раз.

– Просто не совсем дурак был. Поэтому послушай, что я говорю. Когда-то я просил, чтобы ты не выходила замуж за русского...

– Не надо было посылать меня туда.

– Так получилось. Но сейчас пора все начинать сначала. Твоему поколению строить новую Испанию. Там ты станешь большим человеком. Министром. Хочешь? По делам женщин, например? И в мужчинах недостатка там не будет, в настоящих, наших...
– Почувствовав, что тему лучше не развивать, отец сказал: - История дает нам шанс, которого потом не будет.

Улочка кончилась. Справа на пустыре запаркованы автобусы, натянут шатер бродячего цирка.

– Что молчишь? Оставайся во Франции. Может быть, в Америку хочешь? Чего смеешься, сделаем Америку. Куда угодно, только не в Москву. Надеюсь, ты меня понимаешь?

У подножья холма была церковь, Нотр-Дам в миниатюре. Никогда в нее Инеc не заходила, хотя всегда хотелось: несколько лет ходила мимо в лицей Дидро на вершине.

Еще затяжка, и сигарета выкурена до пальцев. Отец уронил огонек на сточную решетку.

– Как политик я не хочу иметь заложницу в Кремле.

Обогнув квартал, они вернулись к дому в излучении станции обслуживания, откуда отваливал очередной международный трейлер. На крыльце он обнял ее и отпустил, как оттолкнул:

– Adios!

В аэропорт Руасси она не поехала. Закрыв за ними дверь, вернулась в гостиную и пришла в себя семь сигарет спустя.

Погода была летная, прекрасное небо смотрело в давно немытое окно с опущенным каркасом, на котором трепыхались обрывки защитного козырька. Она сидела с ногами в драном кресле посреди невероятно грустной свалки, и в первую очередь хотелось выбросить газеты с крикливыми по-уличному заголовками: "МОНАРХ-ДЕМОКРАТ? В ИСПАНИИ ЛЕГАЛИЗОВАНА КОМПАНИЯ!" Она подобрала "Суар". На вчерашнем митинге отец был снят в своем безотказном ротфронтовском салюте: "АДЬОС, ПАРИЖ! "Товарищ" Висенте возвращается на родину!"

В комнате матери раздался гневный рев, явилась Анастасия, нагая, румяная, потная со сна, и пнула пластмассовую бутылку из-под "эвиана". "Я описалась". Опустившись на колени, Инеc обняла ее плотное тело. Дочь взревела с новой силой по поводу того, что ее Миша собирается уйти, потому что не может существовать в подобном бардаке: "Почему повсюду мерзость попустения?"

Накормив ее, Инеc оторвала от рулона большой мусорный мешок и стала ходить по комнатам, подбирая с пола фото, на которых была она. Дочь сразу поняла принцип: "Ты ищешь себя?" - и стала помогать, потом исчезла и нашлась на пороге лоджии, через который перетаскивала лейку, наполненную до предела своих возможностей:

– Полить дедушкин садик, не то он умрет.

Октябрьское солнце озаряло крашеный красноватый цемент, вдоль перил стояли вазоны с помидорами, засохшими на палочках, а в дальнем углу из кадки торчало взращенное ностальгией Висенте деревце - три-четыре апельсина размером в мандарин среди листьев, закопченных смогом парижского "красного пояса". Еще тут было кресло, когда-то недоехавшее до столицы мирового коммунизма: этакий топорно сработанный трон, в верхней части спинки вырезан герб СССР, окруженный безумно грустной надписью: ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ - ГОРНЯКИ АСТУРИИ. 1937.

Поделиться с друзьями: