Доктор Лерн, полубог
Шрифт:
Казалось, что собака размышляет об этом самом, до того ее походка была уныла. Она держалась в стороне от остальных собак и, когда какой-то ретивый бульдог, задрав хвост, подбежал к ней объясняться в любви, она посмотрела на него так свирепо и так ужасно взвыла, что тот отлетел, как ошпаренный, и забился в свою будку, тогда как вся свора, как один человек, подняла в смущении свои замаскированные головы.
Добродетельная Нелли продолжала свой путь.
Чего я здесь торчал? Несмотря на страстное желание укоротить свои исследования и поторопиться к другому времяпрепровождению, что-то меня удерживало… что-то необъяснимое в поведении собаки, чего я никак не мог понять.
В
Я вспомнил, как Эмма рассказывала о собаке, что она умела проделывать всякие цирковые штуки. Что же, это тоже была одна из цирковых штук, которым Мак-Белль научил свою собаку?.. Я был уверен, что в отсутствие дрессировщика, собака едва ли может проделывать такие фокусы, и я сомневаюсь, чтобы слуховое впечатление могло вызвать у животного такие машинальные движения, которые всегда были свойственны только нам и являются у нас следствием более сложных привычек, чем инстинкт.
Музыка прекратилась вместе с порывом ветра… Собака села, подняла глаза и… увидела меня… Ах, черт возьми, она залает, подымет тревогу!.. Ничего подобного! Она смотрела на меня без страха, без гнева, но с таким выражением в глазах… которого я никогда в жизни не забуду. Потом, опустив свою большую голову, она начала тихо, тихо стонать, делая лапой какие-то жесты. Затем она снова стала бродить по двору, все время тихо ворча и посматривая на меня очень осторожно, точно хотела обратить мое внимание на что-то, не привлекая внимания немцев. (Само собой разумеется, что это просто-напросто описательный прием, но все-таки можно было вообразить, что собака хотела что-то сказать, до того ее жалобный стон модулировал звуки, как слова; получалось впечатление длинной гортанной фразы, в которой все время повторялось: «эк-буал, экбуал». Все вместе напоминало что-то вроде плохо произносимого английского языка).
Появление трех помощников на месте действия прекратило это явление. Они шли через двор, и все собаки, во главе с Нелли, спрятались. Вильгельм, проходя мимо псарни, бросил туда сквозь решетку кусок покрытого кожей с волосами мяса. Кусок тяжело шлепнулся: это была мертвая обезьяна. Немцы вошли в правый дом, из трубы которого вскоре появился дымок.
Тогда одна за другой собаки подошли и стали обнюхивать шимпанзе. Бульдог первый вонзил в него зубы и тотчас же началась свалка; слышно было только глухое и злобное ворчание дерущихся из-за пищи псов. Одна только Нелли лежала на пороге своей будки, положив голову на скрещенные лапы, и смотрела на меня своими прекрасными глазами. Мне показалось, что я открыл причину ее худобы.
После этого в правом здании открылось окно; там я увидел стол, накрытый на три прибора. Дядины помощники собирались завтракать как раз напротив моего дерева. Пора было убираться отсюда.
Тут я совершил непростительную оплошность. Мне следовало бы обязательно отправиться расследовать вопрос о старом башмаке, — это ясно даже младенцу. А я уговорил себя, что сделал громадные уступки своему разуму, приняв всевозможные меры предосторожности; что старый башмак имеет массу шансов для того, чтобы быть просто-напросто старым башмаком, а вовсе не трупом, и даже неза-копанной ногой; и, наконец, что для великодушного сердца прекрасная женщина должна быть важнее всякой чепухи и, вообще, всего на свете.
И вот, обманывая самого себя всеми этими рассуждениями, я направился в замок.
Комната тети Лидивины служила местом для всякого хлама. Ее можно
было принять за гардеробную комнату куртизанки. Несколько ивовых манекенов, одетых в очень изящные платья, представляли сборище кокетливых женщин без голов и без рук. Камин и столики были превращены в выставки модисток; на них лежали те, сделанные из перьев и лент, маленькие или чрезмерно большие штуки, которые превращаются в шляпы только тогда, когда они одеты на голову. На полу стоял целый батальон туфель и ботинок, одетых на колодки. Повсюду валялась бездна женских безделушек. Воздух был пропитан тонким и развратным ароматом — ароматом Эммы.Бедная моя, милая тетушка, я предпочел бы, чтобы ваша комната была гораздо больше осквернена и чтобы м-ль Бурдише жила в ней, чем слышать, как она смеется в соседней — в комнате вашего мужа; потому что, благодаря этому, у меня рушились все мои иллюзии…
При моем появлении Эмма и Варвара остолбенели от изумления. Но молодая женщина сразу поняла, в чем дело, и рассмеялась.
Она завтракала, лежа в кровати. Одним движением руки она связала в узел свои огневые волосы и сделала себе прическу вакханки. Я увидел при этом движении всю ее руку сквозь широкий рукав; ее рубашка распахнулась, и она даже не подумала поправить ее.
К кровати был придвинут стол, заставленный графинами и блюдами. Варвара, прислуживавшая своей хозяйке, нарезала ломтики ветчины, розовой, как мрамор. Моей первою мыслью было, что стол и Варвара мне здорово помешают.
Я смотрел на эту белоснежную грудь — вылепленную, казалось, из двойной ласки, — на которой там, где начиналось кружево, намечалось розовое пятнышко.
— А Лерн? — спросила Эмма.
Я успокоил ее: «Он не приедет раньше пяти часов, — я отвечаю за это».
Послышалось ее веселое кудахтанье, которое служило у нее признаком радости, а Варвара, в приливе преданности, обрадовалась так шумно и демонстративно, что вся ее фигура приняла в этом участие и все ее прелести радовались каждая отдельно и независимо от других.
Была половина первого. В нашем распоряжении было около четырех часов. Я намекнул, что этого было очень мало… Но Эмма сказала:
— Давай позавтракаем! Хорошо? Мышонок!
Так как более интересным в данный момент нельзя было заняться из-за стола и Варвары, то я уселся напротив нее.
— Как вам будет угодно! Но поскорее, в таком случае! — ответил я просительным тоном.
Она пила. Смутное выражение согласия было заглушено стаканом и приняло вид смешного ворчания; а взгляд ее, над хрустальным полукругом, принял насмешливый и дразняший оттенок.
Она сама своими белыми руками, с накрашенными ногтями, накладывала мне на тарелку кушанья.
Я не мог ни говорить, ни есть. Ничего не лезло в рот, и я не мог выговорить ни одного слова. Эрос душил меня.
Эмма!.. Мы мерили друг друга глазами. В ее взгляде было много обещаний и немало иронии. Она ела спаржу так, точно целовала кого-то. По временам, когда она нагибалась, то, что я видел, до того действовало на меня, что все мое существо трепетало и задыхалось от волнения.
— Эмма!..
Но она уже выпрямилась и сидела, смеясь во все горло, почти голая, радуясь своей красоте, точно громадному счастью, и никогда я не видал, чтобы инстинктивное сознание своей неотразимости выражалось так непосредственно и ярко.
Нет! Мне окончательно не хотелось есть: я не мог проглотить ни кусочка; я решил ограничиться тем, что стану наслаждаться видом Эммы, не настаивая больше ни на чем. Она ела не торопясь, издеваясь надо мною, как я думаю, с определенною целью довести мою страсть до пароксизма.