Доленго
Шрифт:
– Дела? Неприятности по службе? Перевод на новое место?
– Нет, бери выше, Зыгмунт, - любовь!
– О, это чудесно! И кто же избранница твоего пылкого сердца? Где она? Как ее зовут?
– Леонка... Живет в Одессе.
У этого общительного доброго человека друзья, кажется, были во всем Оренбургском крае. Сераковский не успел опомниться, как пан Аркадий, заговорщицки подмигнув, куда-то исчез, но минут через десять вернулся, сияя ослепительной улыбкой.
– Зыгмунт, ты свободен до утренней побудки. А посему идем ко мне. Я остановился у одной очень симпатичной казачки.
Казачка и верно была хороша собой, статна, пригожа лицом, но Зыгмунту было не до нее, и он всю ночь проговорил с Венгжиновским.
– Оказывается, это ты мой добрый гений! Благодаря твоему заступничеству я смог покинуть забытый богом и людьми Мангышлак.
– Признаться, я уже потерял надежду на ответ и решил, что мое письмо осталось без последствий.
Сераковский вдруг весело рассмеялся.
– Значит, по-твоему, я лишился рассудка?
– спросил он.
– Пожалуйста, не обижайся. Мне же надо было придумать какую-нибудь вескую причину, чтобы вытащить тебя из той дыры!
– И ты не побоялся написать самому Дубельту?!
Венгжиновский пожал плечами:
– А что такого? Я же выразился очень деликатно... Как это?.. "Сераковский заболел нравственно; ум его в опасности, а посему всемилостивейше прошу перевести его под мой надзор в город Оренбург".
– Какая жалость, что не получилось с Оренбургом!
– Из одного весьма достоверного источника я узнал, - пан Аркадий победоносно посмотрел на Зыгмунта, - что сам генерал Обручев отозвался о тебе вельми лестно. А именно: "Поведения очень хорошего и службу исполняет усердно".
– Почему же тогда все-таки Уральск, а не Оренбург?
– Не ведаю... Но...
– Пан Аркадий продолжал вспоминать обручевский ответ, - "рядовой Сераковский находится в совершенно здравом уме, и надзор в настоящее время чиновника Венгжиновского за ним излишен"... Или что-то в этом роде. Вот так, мой милый. Но если говорить серьезно...
– Он наклонился к Сераковскому и перешел на шепот, - в Петербурге просто боятся усиливать польский элемент в Оренбурге. Там слишком много поляков.
– Короче, пан Аркадий, в Оренбурге не хватает только меня, чтобы поднять польский мятеж.
Венгжиновский улыбнулся:
– Кто тебя знает!
– В Уральске есть поляки?
– А где их нет!
– Пан Аркадий пожал пленами.
– Правда, мало. Тебе будет скучно без соотечественников.
– Конечно... Хотя, как сказать, - задумчиво продолжал Сераковский. Поляк, русский, малоросс, киргиз... Национальность, пан Аркадий, - это одежда, тогда как в человеке важен не внешний вид, а содержание, не мундир, а сердце, которое бьется под мундиром.
– По-моему, Зыгмунт, раньше ты придерживался несколько иного мнения...
– Может быть. Жизнь - самый великий из всех учителей, и она часто вносит серьезные поправки в наши убеждения... В Новопетровском укреплении при мне... и при моем участии...
– Сераковский сжал голову руками, забили насмерть малоросса Охрименко. Но я надеюсь, что по крайней мере в Новопетровском такое больше не повторится. Перед моим отъездом батальонный командир
Утром они распрощались. Одному надо было возвращаться в Оренбург, другому - идти в казарму.
Ротный писарь в Уральске был так же навеселе, как и ротный писарь в Новопетровске. Он записал точно те же сведения, задал точно те же вопросы, разница была лишь в номере батальона, в списки которого он внес рядового Сераковского.
"Боже мой, все начинается сначала", - с горечью подумал Зыгмунт, направляясь к начальству, чтобы доложить о своем прибытии.
Записка майора Михайлина сделала свое доброе дело, и батальонный командир Свиридов был довольно приветлив.
– Степан Иванович конфиденциально сообщает мне в письме, что занимается в своем батальоне вольнодумством - отменил телесные наказания... Правда ли это?
– спросил Свиридов.
– Так точно, господин майор.
– Любопытно... Ну и что же, дисциплина, конечно, сразу упала...
– Наоборот, господин майор, поднялась.
– Вот как? Впрочем, Степан Иванович мне пишет и об этом... Но я, Сераковский, дорожу своим мундиром, в отличие от Михайлина.
...Зима наступила рано и заявила о себе сильными буранами, когда даже днем ничего нельзя увидеть в двух шагах. Пронзительно выл на разные голоса ветер, стучал в окна казармы колючий снег, и всю ночь мигала на сквозняке оплывшая свеча.
Начался одиннадцатый час ночи, когда распахнулась входная дверь и в казарму вошли, вернее, ввалились двое: военный и штатский. Штатский был высок, худ, оброс густой бородой. На нем были заметенное снегом пальто и меховая шапка, которую он с трудом снял; когда он отодрал закоченевшей рукой иней с бровей, все увидели, что человек этот еще совсем молод, но просто измучен дальней дорогой.
Вместе с ним вошел солдат, должно быть, из тех, кто сопровождал штатского в пути. Он поискал глазами икону и перекрестился.
– Добрались до тепла, слава те господи, - сказал солдат, потирая озябшие руки.
– Намаялись мы с ним, не дай господь. Совсем ослабел человек.
Дневальный разбудил уже похрапывавшего фельдфебеля, и тот, недовольно протирая заспанные глаза, босиком и в шинели, накинутой прямо на исподнее, нехотя подошел к прибывшим, которые по-прежнему стояли у двери.
– Кто такие?
– спросил фельдфебель, позевывая.
– Да вот новобранца доставил, - ответил солдат.
– Из самого Санкт-Петербурга едут в казенных повозках.
– Осужденный?
– Фельдфебель равнодушно посмотрел на человека в пальто.
– Да.
– Фамилия?
– Плещеев. Определен рядовым в Оренбургский отдельный корпус.
– Небось из дворян?
– Лишен всех прав состояния.
– В вашем полку прибыло, Сераковский, - насмешливо произнес фельдфебель, поглядывая на Зыгмунта.
– Может быть, "по высочайшему повелению"?
– спросил Сераковский, направляясь к прибывшим.
– Вы угадали...
– Плещеев грустно улыбнулся.