Долг
Шрифт:
Проехали Туркестан. Нещадно палило южное солнце, в купе становилось невыносимо от духоты. Окно и дверь, однако, боялись открыть: чуть приоткроешь, тугой, горячий ветер врывается в вагон, обжигает руки, лицо. Дышать уж нечем. Глаза заливает липкий пот. Я изнываю, места себе не нахожу. А спутник мой откинулся на спинку и сидит себе все с тем же сумрачно-отрешенным видом. Между тем вижу, на складках лба и на шее у него тоже поблескивает пот, выходит, и он не меньше меня изнывает от зноя.
— Ничего... впереди ждет нас море. Будем купаться, наслаждаться. Вот увидишь: вода Арала прозрачная, синяя-синяя. А дно чистое, ровное, ни камней, ни ила. Идешь себе по воде, а белый серебряный песок хрустит под ногами... — восторженно начал было я, предвкушая ожидающие нас соблазны, но тут мой товарищ поморщился, и не успел я насторожиться, как он откровенно усмехнулся. Я осекся. Не стал больше гордецу этому несносному рассказывать о прелестях дорогого моему сердцу Арала. Не могу сказать даже, как обидели меня его гримаса и презрительная ухмылка.
Бывают люди, которые всячески скрывают от посторонних глаз свои недостатки. Не знаю, чем это объясняется: щепетильность ли то, излишняя ли стыдливость, самолюбие, быть может, или мнительность, но, как бы там ни было, они болезненно скрывают то, что как правило, давно известно всем.
Он твоя радость, твоя гордость, он и твоя любовь, и потому тебе страстно хочется, чтобы и другие люди не менее тебя самого полюбили эту, пусть невзрачную, голую, опаленную знойными ветрами выжженную степь, чтобы в глазах других она не уступала ничем синим горам Кокче или лугам и озерам Каркара. Доброе слово о твоем крае одобряет, наполняя грудь великой гордостью. Оно дороже и приятнее всех земных наград и похвал. А как же, не на другой какой, а на этой ведь земле ты родился. На нее упала первая капля крови с твоей пуповины и окропила ее. И вырос ты на этой самой земле. Босоногим мальчишкой, вздымая пыль, бегал по ней за ягнятами, не раз сажал здесь себе в ногу занозу... Помнишь, как, бывало, знойным летом приморский песок к полудню накалялся так, что жег тебе ступни, словно уголья из очага, и ты, сморщив рожицу, попеременно поднимал то одну, то другую ногу, остужая таким образом ступни на ветру, а потом точно угорелый снова несся бог весть куда по своим бесконечным мальчишьим делам. Помнишь? Помню. Да, помню! Еще как помню! Пепельно-серый песок веревкой вскручивался, вился из-под ног, оставляя позади отчетливые следы. Среди своих сверстников я отличался широкими ступнями. Потому и прозвали меня «Майтабан бала» — «толстопятым». Дети постарше, дразнясь, спрашивали: «Хочешь, покажем твой след?» И тут же наскребут, бывало, эти черти кучу песка, шлепнут по ней сверху ладонью, и действительно ко всеобщей потехе получаются точные отпечатки моих ног. Помню, обижался я тогда, плакал, а теперь смешно. Лежу вот на верхней полке и блаженно улыбаюсь. Но тут взгляд мой невзначай падает на сумрачного спутника, и безмятежная улыбка тотчас исчезает. Человек, должно быть, с годами становится злопамятен. А в детстве мы были больше честолюбивы. И вообще в детстве мы все бесшабашны, живем без оглядки, сплошь и рядом совершаем опрометчивые поступки. Все как-то недосуг нам предаваться серьезным размышлениям. В молодости все мы чем-то похожи на того озорного мальчишку, что очертя голову скачет на горячем коне. Пустив коня диким наметом, пьянея от воли и собственной удали, разве думаешь о чем-нибудь? Способен ли вообще думать?
Позади осталось детство. И ты уж теперь не беззаботный юнец. Но и не глубокий старик, испытавший все горести и печали жизни и разучившийся уже изумляться. Ты теперь уже сам себе строгий судья. И тебе как никому другому отлично ведомы собственные изъяны. Да-а, теперь ты сдержан и суров к себе. Порой и к друзьям своим бываешь беспощаден. И все же... там, где заходит речь о родном крае, о достоинствах и недостатках его, от твоей привычной придирчивости не остается и следа. Ослепленный безоглядной своей любовью, ты попросту не видишь, не способен вовсе увидеть хоть малейший изъян в том, что любишь и лелеешь в глубине своего сердца. Для тебя этих изъянов попросту не существует. Обычно унылая земля Приаралья с ее серой полынью и пылью, с ее песком разве не кажется тебе необыкновенной? И разве сам этот раскаленный, как из жаровни, ветер не чудится тебе удивительно нежным и ласковым, будто это любимая девушка шелковым платком невзначай коснулась твоего лица?
Чего уж там... скажите, случалось ли бывать вам в предгорьях Алатау летом? Вот уж где воистину земной рай. Склоны гор до самых снежных вершин покрыты пышной зеленью, могучие ели свечкой устремлены ввысь. А внизу, у подножия, соловьи, одуревшие от счастья, разливаются, не помня себя, и ты сидишь в прохладе тени под сосной, опустив по щиколотку ноги в холодный, хрустально-искристый поток говорливой горной речки, и блаженствуешь. И скажи, только честно, можешь ли ты в такие минуты думать о какой-либо другой земле? Вспоминается ли тебе при этом другой край? Ну, конечно же, да, тысячу раз да! За других не скажу, не знаю, а вот я, где бы ни находился, где бы, в каком сказочном краю ни бывал, я никогда, ни на минуту не забывал свой рыбацкий аул, свое Аральское море, свою приаральскую степь с ее серой полынью и чахлыми кустиками. Клянусь, я нисколько не преувеличиваю! «Да брось ты, — может упрекнуть меня тот же ревностный читатель «Вокруг света», — вот эту, что ли, унылую и невзрачную пыльную степь?!» — «Да, да, — повторяю я снова, — ее, только ее!» Но сейчас я не стану рассказывать вам о весенней поре моего края. Весна ведь красна везде и всюду. Весною земля расцветает, наряжается и прихорашивается, точно девушка, ждущая встречи с любимым. А вот приходилось ли тебе уже на исходе лета, когда степь уже совсем опаленная, вся поблекшая и убитая, отправиться в путь верхом па коне? Ты обвязал рот белым платком. Конь, не чувствуя ездока, легко несется по рыжей степи, а ты, как опытный степняк, отыскав глазами какую-то точку вдали, вглядываешься в нее. Долго, бесконечно долго мчишься ты ей навстречу. Быть может, половину пути осилил, но ты уже устал, совсем вымотался, обессилел от жары. И в это самое время вдруг неожиданно оказываешься перед глубоким оврагом, пусть это будет хотя бы Укули-сай или, быть может, Торангул-сай. Здешних трав не коснулось палящее июльское солнце. Рослая, по пояс полынь плотной стеной вымахала вдоль оврага, задыхаясь от собственной густоты. Воздух пропитан ее терпким запахом, бьет в ноздри, дурманит голову. Конь под тобою нетерпеливо и радостно всхрапывает. А ну, натяни поводья, переходи на шаг, а как доберешься до середины оврага, останови коня, спешься и оглянись вокруг, позабудь о всякой экзотике. И повремени, подожди немного, заляг, заройся весь, от макушки до пят в эти пьянящие прохладные заросли полыни, всей грудью вольно и радостно вдохни свежий овражий дух, настоянный на душистом разнотравье, и тут, уверяю, не нужны тебе будут никакие горные речушки, ни луга, ни даже сыростью отдающая тень вечнозеленых елей у подножия Заилийского Алатау. Через несколько минут ты позабудешь о всякой усталости, бодрый и свежий, будто заново родился, вскакиваешь, чувствуя легкость во всем теле. И тут тебе непременно захочется петь! Да, если уж петь, так чтобы во весь голос. На всю эту беспредельную степь... Я помню, помню, что ты не пропускаешь ни одного номера «Вокруг света», но, скажи, случалось ли тебе когда-либо петь в степи? Кругом
нет никого, ни одной живой души, ты один в огромном пустынном мире. Известен ли тебе удивительный закон, по которому даже безголосый человек в степи становится вдохновенным певцом? Я знаю, ты опять скажешь: «Да брось... Все это чепуха, чушь... А вот, скажем, лет десять тому назад в одном номере «Вокруг света»...» Ладно! Хватит! Нам не понять друг друга. Очевидно, мы с тобой поем разные песни.Увы, такое же случается и в пути, в поезде. Вот стоял я сейчас у окна вагона, с замиранием сердца смотрел на лик родной земли, столь знакомый каждой своей складкой, и так и подмывало поделиться своей радостью, своей гордостью с кем-нибудь, и тут-то вдруг услышал за спиной чье-то небрежное, снисходительно-изумленное: «Господи, да как тут люди живут?! Ни деревьев, ни кустика вокруг. А печет, печет-то как...»
Будто обухом по голове хватили. В одно мгновение вспыхнули в душе и гнев, и протест. Да как у них только язык поворачивается говорить такое, не побывав здесь и дня, не встретившись ни с одним жителем этих мест? Да что они, собственно, знают об этом крае? Что могут они увидеть из окна проносящегося мимо всех и всего поезда?
Человек иногда преувеличивает невольно. И зачастую не оттого вовсе, что склонен присочинять, нет, просто от избытка чувств, от настроения, от чрезмерной доброты и любви к кровному, близкому, к чему просто не можешь быть равнодушным. Несколько лет тому назад перед отъездом в Аральск я забежал проведать тяжелобольного писателя Мукана Иманжанова — человек строгих правил, всю жизнь неукоснительно соблюдавший диету, был он при этом большим любителем рыбы.
— Едешь, значит? — спросил он.
— Да, Мукан, еду...
— Завидую. Значит, вдоволь поешь там свежей рыбы?
— Да уж, чего-чего, а рыбы там будет предостаточно.
— Скажи-ка... а сазаны у вас там бывают?
— Да какие еще! Где еще быть сазану-то, как не у нас?!
— Арал, должно быть, славное море. А вот скажи, самый большой сазан у вас какой бывает?
— Самый большой? — я на мгновение запнулся. Покойный Мукан был строг и резок, не терпел преувеличений и требовал от всех предельной точности. Зная эту его черту, я старался быть как можно сдержанней и достоверней в своем ответе. Я оглянулся вокруг: с чем бы сравнить, чтоб нагляднее было. На кухне за столом сидели два мальчика, сыновья Мукана. Старший, десятилетний, был похож на отца, тонкий и высокий. При виде его я обрадовался:
— На Арале бывают сазаны с вашего Максута.
На изнуренном долгой и тяжелой болезнью лице Мукана мелькнула слабая улыбка.
— Ну, дорогой... это уж ты явно загнул.
Вдруг мне и самому показалось, что я загнул. Оправившись от смущения, я кивком головы показал на меньшего, смуглолицего, коренастого мальчика.
— Ну, если не как Максут, то уж, во всяком случае, как ваш Рустем, сазаны у нас наверняка есть.
Улыбка на лице Мукана стала заметней.
— Может, дорогой, еще немного поубавишь?
— Нет, нет, тут уж я не уступлю, — заупрямился я. И правильно сделал. В этом убедился, когда приехал на родной Арал. Особенно когда увидел, как рыбаки выбирали из сетей желтобрюхих, мордастых сазанов не только с Максута или Рустема, а таких, что и со взрослого человека, пожалуй, будут. Тут я понял, что напрасно тогда смущался. Но собственными глазами не увидевши, разве поверишь чему? Уверяю вас, осетры весом более центнера не такая уж редкость в нашем славном море. На специальные крючки, бывало, попадались такие чудища-сомы, что, положишь такого поперек верблюда, с одной стороны будет по земле волочиться хвост, с другой — голова. Что и говорить, море наше рыбой богато необычайно. Рыболовство, так же как и охота, имеет свои радости да и заботы тоже. Весной под скалистым берегом Изенды начинается сезон рыбы-шемая [14] . Путина эта коротка, как пора цветения тюльпанов. Огромная, как замок, и такая же мрачная скала высится в середине моря. Ее называют Шулыган — Ревущая. Какое, однако, меткое и точное название! Даже в царстве полного штиля, когда могучее море во всю свою ширь блаженно замирает, залитое лучами солнца, и тогда вокруг этой скалы, дерзко, как вызов, возвышающейся посередине моря, ревут и пенятся, разбиваясь с грохотом об нее, волны. Весной к скале Шулыган собирается на свой великий праздник — праздник продолжения рода — царская рыба, шемая. И тогда со всех уголков моря стекаются сюда и рыбаки. Более месяца царит у скалы Шулыган небывалое, под стать празднику веселье: путина сливается с людской радостью. Поют артисты, состязаются акыны, кино сменяют концерты — весь Шулыган превращается в это время в красочное, многолюдное действо. Улов за один лишь месяц достигал таких масштабов, что в иные годы рыбозаводы и комбинаты не успевали его перерабатывать, и тогда от этих мест долго несло тухлой рыбой. Лучше все это хоть раз увидеть, чем сотни раз слышать. Мы тоже, сойдя с поезда, пересели на катер и поплыли первым делом к восточному берегу моря. Было у нас намерение посетить Бугун, Кара-Шалаи, Каря-Терея — места, наиболее густо населенные. В этих местах Сырдарья впадает в море, и потому здесь изобилие пресной воды. Жители этих мест не только промышляли рыбой, а занимались и овцеводством, развивали бахчи, осенью буквально заваливали близлежащие города, станции, разъезды и аулы арбузами, дынями. Несколько лет тому назад, помню, приехав в Бугун, я был поражен арбузом-рекордсменом: он весил почти полцентнера. Будучи студентом в Москве, я не раз ходил в казахский павильон на Выставке, и там чаще всего можно было увидеть какие-то полузеленые арбузы, так, с головку ребенка. Да, искусству подавать товар лицом мы не обучены.
14
Шемая (по-персидски «шах мая») — рыба царей.
— Что там, впереди... вон те горы?
— A-а... Это и есть Уш-Шокы.
— Как?!
— Три бугра. Видишь, какое скромное название.
— Ничего себе, бугры. Это же настоящие горы с тремя пиками-пирамидами! — воскликнул мой спутник, словно недовольный излишней трезвостью наших предков. Но, немного подумав, добавил: — Рыбаки, видно, народ сдержанный...
— Приедешь — увидишь...
— Да-а, увижу.
Утром море рябило, но чуть погодя ветерок с моря спал, потом совсем утих, и вокруг простиралась идеально ровная гладь. Там, высоко в небе, плыли кучки белесых туч, словно льдинки, затерявшиеся в море. Солнце застряло в самом зените и начало печь. С моря, однако, веяло прохладой. Во время плавания все словно задалось целью поддакивать нашему приподнятому настроению: и отменная, будто на заказ, погода, и атласная гладь огромного моря, и синее-синее небо с белыми барашками, и даже сам катер, неутомимый трудяга моря, что, не меняя скорости, с утра упрямо несся и несся. Острый, как лезвие, нос вспарывал белую гладь воды, точно нож застывший мягкий жир.