Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Долгая и счастливая жизнь
Шрифт:

— Ну, не думаю. Сколько ему, Лендон? — Возраст младенца его ничуть не интересовал. Просто надо было поддержать разговор.

— Бог его знает, сэр. В прошлый вторник он еще не умел ходить.

Розакок пришлось вмешаться:

— Его зовут Следж, и он родился в конце июля.

— Так давно? — сказал Уэсли, обрадовавшись, что Розакок вступила в разговор, и она, не глядя на него, кивнула.

— Это вы мне, мистер Уэсли? — спросил Лендон, не очень соображая, что к чему.

Но, не давая Уэсли ответить, Розакок сказала:

— Я должна идти репетировать, Лендон. Возьмите-ка вот это. — Она пошарила в карманах, но кошелек остался дома.

— Ты что ищешь, Роза? — спросил Уэсли.

Она не ответила, но Лендон пояснил:

— Иной раз она дает мне доллар на лекарство, сэр.

— Но сейчас у меня ничего нет с собой, — сказала Розакок. — Извини. Приходи к нам в среду.

Лендона

это вполне устраивало, но Уэсли сказал:

— Вот тебе доллар, — и полез за деньгами.

— Я сама дам ему в среду, — проговорила Розакок.

— В среду тебя может не быть.

— Куда же я денусь, — сказала Розакок.

Он улыбнулся, не поняв, что это вовсе не вопрос, а Лендон смущенно переводил взгляд с него на Розакок. Но Уэсли уже вытащил две мятые долларовые бумажки и сунул ему в карман.

— Это вылечит какую угодно зубную боль, — сказал он.

— Самую что ни на есть сильную, — сказал Лендон, кланяясь прямо в остролист. — Спасибо, сэр. Спасибо, мисс Роза. — И словно этот дар был от них обоих, он кивком указал в сторону, и Розакок поняла куда. — Мистер Рэто малость осел, так я накидал свежей земельки.

Там, за кустами, под свежей серой землей лежит ее отец, сам за тринадцать лет превратившийся в землю, как однажды уже превратился из мальчика, которого помнила Мама — в белых носках до колен, такого серьезного, на молу в Океанском Кругозоре, — в горького пьяницу, который в один субботний вечер погиб, натолкнувшись на «пикап» по ошибке (как все, что он делал), и оставил после себя порыжелую фотографию и четырех детей (Майло с такими волосами, как у него, Рэто-младшего, унаследовавшего его дурацкое имя, но не голову, и ее, сохранившую лишь одно-два скверных воспоминания, и Сестренку, которая была у Мамы в животе, когда он умер), а теперь лежит в осевшей могиле рядом со своими родителями и первым внуком, который тоже носил бы его имя, если б родился живым, и, возможно, когда-нибудь передал бы это имя своему сыну.

— Спасибо, Лендон, — сказала она, а в церкви заиграло пианино (никто не помнит, когда его настраивали последний раз), и звуки его просачивались сквозь стены, как из-под воды, такие слабые, что нельзя было разобрать мелодии.

Лендон сказал:

— Желаю вам всем веселого рождества, и чтобы вам еще много раз его встретить, — и поковылял к дороге, а потом к Мэри, а Розакок пошла к церкви. Но Уэсли удержал ее, взяв за плечо, на этот раз не так деликатно.

— Я же всерьез говорю, ты понимаешь?

Розакок не вырвалась, но была совсем безучастна и не глядела на него.

— Так вот, я говорю серьезно. И у тебя есть целый вечер, чтобы подумать. Сегодня же мне скажешь. — Он убрал руку, и Розакок пошла дальше, но он за ней не последовал. Он стоял и ждал, обернется ли она хоть раз, недоумевая, что в нем могло ее оттолкнуть, но видя, что весь облик ее почти не изменился с лета — ее длинные ноги, чуть колыхая бедра, ступали по песку, как по снежному насту, твердо и красиво (даже сейчас, несмотря на это новое бремя), словно она шла получать приз.

Она подошла к ступенькам, и поднялась, и наверху, у дверей, сама не зная почему, ни о чем не думая, оглянулась на то, что осталось позади — машина, и могилы, и ее жалкий отец, потом осторожно, как бы проверяя себя, глянула на Уэсли Биверса, первый раз после встречи у мистера Айзека, и, встретившись с ним глазами, подумала: «Я свободна» — с таким ощущением, какое она редко испытывала с того ноябрьского дня восемь лет назад, когда он засыпал ее пекановыми орехами, и какое она испытывала, наверно минут десять, в тот другой ноябрьский вечер, когда она шла к Мэри, после того, как улетел и ястреб, и музыка, и она чувствовала, что вольна в своей жизни, пока ветерок не повернул и не возвратил музыку, которая повлекла ее сквозь кусты шиповника, по корням к участку Биверсов, где она увидела на веранде Уэсли, прислонившегося к столбу над ступеньками, где сидел его брат, и волосы у него были еще выгоревшие от солнца, а смуглые руки под отвернутыми белыми рукавами лепили пальцами музыку, а на лице ни тени улыбки, словно у ястреба, и весь он замкнулся ото всех наедине со своими тайными картинами, не видя ее, не нуждаясь ни в чем, чего у него не было, но все-таки счастливый. Сейчас все было по-иному. Пространство между ними было наполовину меньше, чем в тот вечер. Сейчас Уэсли уныло стоял, прижав опущенные руки к бокам. Из рукавов его матросской куртки виднелись побелевшие запястья (он немного подрос после флота), а лицо, поднятое к ней, было как тарелка, с которой ей ничего не хотелось взять. «Вот я и удержала его, — сказала она себе. — Постаралась и удержала. Я сегодня испортила ему

день, и, может, испортила рождество, и мне очень жаль. Но, по-моему, он узнал такое, до чего никогда бы сам не додумался, — что бывает очень тоскливо, когда даришь людям то, в чем они не нуждаются, и чего, может быть, даже не хотят, но он скоро оправится. Он расплатился с долгами. Он проживет. Он не обязан разделять тяжесть, которую я на себя взвалила. Я свободна от него. Видит бог, я свободна». Она считала себя вправе так думать, и, если бы он сейчас заговорил с ней, сказать окончательное «нет» было бы так же легко, как дышать, и она бы это сказала, и ему не пришлось бы ждать до ночи. Но бренчание пианино, под которое она думала свои думы, перешло в начало какой-то мелодии, и сразу же надо всем поплыл девичий голос, чистый, как родниковая вода. Розакок узнала этот голос и пошла на него, а немного погодя пошел и Уэсли. Это Сестренка репетировала гимн «Радость миру».

И она спела его в этот вечер, после того как чествовали мистера Айзека, провожая его на покой, и преподнесли ему кресло-каталку, и Сэмми, утирая глаза, подвез его на почетное место сбоку кафедры, а Мама где-то у входа выключила весь свет, и невидимые участники представления заняли свои места, кашель почти утих, все, задержав дыхание, ждали, и священник в темноте читал речитативом: В той стране были на поле пастухи, которые содержали ночную стражу у стада своего. Вдруг предстал им ангел господень, и слава господня осияла их; и убоялись страхом великим. И сказал им ангел: «Не бойтесь; я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям».

Сестренка начала петь, невидимая, далеко за кафедрой, в помещении воскресной школы, и первые слова не долетали до прихожан, но она подходила все ближе, и вскоре каждое слово, как новенький лемех, врезалось в густую темноту, где слышали его все восемьдесят человек. Наконец, догоняя свою песнь, из передней боковой двери показалась Сестренка, а за ней целый рой подпевающих с закрытыми ртами девчонок, главным образом гаптоновских, все в марлевых балахонах, с дрожащими свечками, которые и составляли освещение церкви. Девочки изображали воинство небесное, а то, что пела Сестренка, было обращением к пастухам, и, когда она подошла к кафедре и девочки гурьбой столпились вокруг, стали видны и пастухи — Моултон Эйскью, Джон Артур Боббит и Брейси Овербой, растянувшиеся ничком на полу в махровых купальных халатах, с оструганной палкой возле каждого.

Едва на них упал свет, как они вскочили и тут же припали к полу, тряся от страха плечами, а Сестренка допела:

Пусть все сердца

Его вместят

И целый мир поет

[1]

.

И снова вступил священник: «Когда ангелы отошли от них на небо, пастухи сказали друг другу…». И Брейси произнес:

— Пойдем в Вифлеем и посмотрим, что там случилось, о чем возвестил нам господь.

Но Сестренкины девочки служили освещением. Они не могли уйти на небо и поэтому медленно повели за собой пастухов к месту для хора, где стоял Иосиф — Мэйси Гаптон и сидела дева Мария — Розакок с младенцем Иисусом — Фредериком Гаптоном восьми месяцев от роду, который лежал в корзине, поставленной на козлы. Пастухи остановились перед ними, Мама где-то у входа включила звезду над Иосифом и Марией, а ангелы окружили их сзади. Огоньки свечей перестали наконец прыгать в руках девчонок, и круг света, задев Розакок и Фредерика, растянулся дальше, до первых двух скамей и до почетного места, где сидел мистер Айзек. В центре круга пастухи опустились на колени. Каждый положил руку на край корзины-яслей, которая накренилась под этой тяжестью, и Джон Артур Боббит начал кивать головой. На третьем кивке пастухи запели нестройными и жиденькими голосами:

Покоится в яслях

Младенец святой

На ложе убогом —

Соломе простой.

На репетиции их предупреждали не петь громко, чтобы не напугать ребенка, но, судя по началу, такая опасность не грозила, и все же Розакок наклонилась над Фредериком проверить, как он там. Он лежал на боку, отвернув от нее головку и подложив под щеку кулачок — больше ничего она не могла разглядеть, но казалось, он спал, и, казалось, безмятежно, и она повела взгляд дальше, за юных пастухов, к самому краю круга, где свет тускнел, и там, ярдах в десяти от нее, сидел в полумраке мистер Айзек. (Сэмми был где-то рядом с ним, в темноте.)

Поделиться с друзьями: