Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Долгая и счастливая жизнь
Шрифт:

У него был долгий, полный событий день — как целая неделя (ведь еще же этот, съеденный кусочек мыла), и даже в полумраке она заметила, что лицо его неспокойно. Только лицо она и видела да серебристые спицы в колесах его кресла, но она все вглядывалась, пока ей не стало казаться, что она видит и другое, столь необходимое для нее именно сейчас: что его глаза устремлены на нее с выражением, какого она никогда у него не видела, не бессмысленным, как после двух ударов, и не прежним, непроницаемым; нет, он глядел на нее беспокойно, с недоумением, будто вот-вот отвернется, дернет Сэмми за рукав и через силу прошепчет: «Не понимаю», и укажет на нее. Она сказала себе: «Я должна попросить у него прощения за сегодняшний переполох, за то, что я его так расстроила». Непременно пойду к нему на рождество и скажу: «Мистер Айзек, я пришла просить прощения за то, что так вела себя у вас в воскресенье. Вы всегда были добры к нам, и мне очень совестно, что я вдруг убежала, и я знаю, вы меня поймете, если я скажу, что в те дни я была сама не своя. Я ношу такую тяжесть, которая одной мне не под силу, если вы понимаете, о чем я». Она все смотрела на него и думала: «Что он на это скажет»? Когда умер отец, он поздно вечером подъехал к нашему дому и послал за Мамой, и ждал ее на веранде, потом Мама пришла, и он дал ей пятьдесят долларов и сказал: «Эмма, там ему лучше».

И пока она думала, он

сидел не шевелясь, как тот раз, когда он студил ноги в роднике и они наткнулись на него — она, и Майло, и Рэто, и Милдред Саттон. На лице у него дрожал свет свечей — гаптоновским девчонкам не стоялось на месте, — но она знала, что выражение его глаз не изменилось, что он не понимает, и так ушла в себя, что уже не видела его совсем. «Не могу же я просто попросить прощения, даже не объяснив, почему я так себя вела, — думала она. — Так что делать»? Стать у его затхлой постели и указать в боковое окно за пруд и сказать так громко, чтобы он услышал (и мисс Марина за дверью тоже): «Дело в том, мистер Айзек, что как-то вечером в начале прошлого месяца я выслеживала оленей в вашем лесу. Я думала, они шли к роднику, оказывается, нет, и я вышла на поляну, заросшую бородачом, которую вы, может, и не видели, и легла с одним знакомым мальчиком, мы пришли вместе. Я знаю его довольно давно, в ноябре было восемь лет. (Мы еще детьми познакомились в вашем лесу, там, где на повороте тропа огибает пекановое дерево.) Ну, словом, в тот вечер я, чтобы удержать его, отдала ему то, что, мне думалось, было ему нужно. Я считала, что это мой дар. Но это до того было непохоже на дар, что и сказать не могу. Просто я легла в темноте на спину, а его даже не видела, и он сделал, что полагалось, и то, что дал он, теперь во мне. Сейчас оно растет внутри меня, и у него нет другой фамилии, кроме Мастиан. Да, я удержала того мальчика. Но он больше мне не нужен. Все это время я жила надеждой, что придет день, и он изменится, пока еще не поздно, что он вернется домой, и успокоится, и научится разговаривать со мной, а может, даже и слушать, и мы проживем вместе долгую жизнь — он и я — и порой будем счастливы, и у нас родятся дети, лицом в него, и они будут носить его фамилию и откликаться, когда мы с ними заговорим. Такая у меня была надежда. А он не изменился. Он сказал, что сегодня повезет меня в Диллон, а после рождества возьмет в Норфолк, и всю жизнь я просижу в меблированной комнатушке, пока он будет продавать каким-то дуракам мотоциклы, и буду ждать ребенка, и подыхать от тошноты, и есть поджаренный хлеб и жесткую свиную печенку — больше ничего он себе позволить не сможет, стирать его рубашки, а в свободные минутки глазеть из окна на асфальтовую улицу и на людей с такими лицами, будто они ненавидят друг друга. Вот что он мне предлагает. Но это не значит, что он изменился, во всяком случае, не так, как я надеялась, и что же тут делать, лучше я останусь дома и буду сама расплачиваться. Радоваться нечему, вы понимаете, но я не прошу его разделить со мной беду, я сама ее на себя взвалила».

Тут мистер Айзек шевельнулся, и Розакок опять стала его видеть. Он повернул голову и кивнул, и губы его приоткрылись, он прошептал что-то в темноту, где был Сэмми, и, поскольку все это совпало с ее мыслями, она ждала, что он ткнет пальцем в ее сторону, но из темноты вынырнула рука Сэмми — одна только рука — и на секунду прикрыла руку мистера Айзека. Потом его живые пальцы метнулись ко рту, он опять повернул лицо к ней, сомкнул челюсти, и вид у него был почти довольный. Он грыз леденец под пение пастухов, и, как только проглотил, Сэмми наклонился вперед из темноты и утер ему подбородок носовым платком. Розакок только сейчас заметила, что на Сэмми тот самый синий шерстяной костюм, в котором он был на похоронах Милдред, и, пока на его лицо падал свет, она старалась разглядеть хоть какой-нибудь признак, доказывающий, что в ребенке Милдред есть и его кровь, но Сэмми управился слишком быстро и, прежде чем отодвинуться в темноту, бросил на нее быстрый взгляд и улыбнулся в знак того, что он все понимает.

И Розакок поняла, что из всего произнесенного мысленно ни одного слова она не скажет вслух мистеру Айзеку. Сказать ему — все равно что сказать Сэмми, Сэмми, который стоял в темноте и знал все; да и вообще, что ему до всего этого? Восемьдесят два года ему, хвастает, что умереть не может, а сам наполовину мертвый, а живая половина — непроницаемая, как всегда, и он надеется прожить до девяноста лет, чтобы не отстать от отца, и не понимает, прожив столько времени, не знает и половины всего, что знает она. «Он даже меня не знает, — думала Розакок. — За все эти годы он не запомнил меня и даже имени моего не знает. И в этом костюме он меня не узнал, да это, наверно, и к лучшему».

Пастухи пропели почти половину того, что полагалось. И чем ближе к концу, тем крепче их руки сжимали края корзины и больше силы набирали голоса, лившиеся над Фредериком и отвлекшие Розакок от ее мыслей.

Не молкнет мычанье,

Но кротко, без слез

Лежит и внимает

Младенец Христос.

Она ни разу не вспомнила о Фредерике с тех пор, как запели пастухи, и от страха у нее под волосами поползли мурашки. «Я забыла свой долг», — подумала она, и ее глаза медленно и осторожно опустились вниз. Но стоявший сзади Мэйси подвинулся вбок, и его огромная тень покрыла ребенка. Розакок решила, что Фредерик спокоен, и поглядела вперед, поверх пастухов, в глубь зала, туда, где Мама ожидала конца представления, чтобы включить свет, но там стояла такая же тьма, как и за стенами церкви, и Розакок прищурилась, стараясь найти в ней Маму. И она разглядела четыре черные фигуры у стены — там стояла Мама и еще трое в балахонах, и это были Майло, и Рэто, и Уэсли Биверс. Когда пастухи кончат петь, придут волхвы.

А голоса пастухов выводили:

Будь с нами, Иисусе,

Мы молим тебя,

Вовек не оставь нас,

Всегда нас любя.

И, чтобы куда-то девать глаза, в надежде отвлечься, глядя на что-то спокойное, Розакок пригнулась к корзине. Она ничего там не видела, пока почти не коснулась лицом края корзины. Но Фредерик видел ее все время. Слева от него пели пастухи, сзади стоял его папа, а свет шел от трех его родных сестренок, и все же он глядел только на нее. Она и понятия не имела, почему и давно ли он на нее смотрит, и сначала он был покоен, будто знал, кого видят его глаза, будто во всех его потаенных мыслях не было места никакому страху: он лежал серьезный, но спокойный, нетуго завернутый в гаптоновско-синего цвета одеяло, с голыми ручонками наружу, и только пальчики его двигались, словно легкий ветерок подымал их один за одним. Казалось, ему совсем не холодно,

но Розакок решила, что надо бы укрыть его получше, и протянула руку. Он следил глазами за приближением этой руки, и, когда она коснулась одеяла, он перевел глаза на Розакок, пальчики сжались, а губы медленно сложились трубочкой с темным отверстием. Розакок отвела руку и лицо, и в голове у нее мелькнуло: «Ну, теперь надо ждать, что он вздумает — плакать или лежать тихо». Пастухи тоже увидели, что назревает угроза сорвать их пение, и с надеждой понизили голоса:

Любовью, заботой

Детей одаряй…

Но, судя по всему, Фредерик никого не собирался одарять заботой. Он держал их в напряжении, всем своим тельцем насторожившись против Розакок, но выжидал, словно предоставляя ей последнюю возможность дать то, что ему нужно, прежде чем зареветь на всю церковь. Розакок это понимала, но не решалась шевельнуться. Она не знала, чего он хочет, и мысленно сказала: «Что-то не везет мне с детьми». Она подняла голову и поглядела в полумрак, на переднюю скамью, где, по ее расчету, должна была сидеть Мариза, и глаза ее отчаянно взывали о помощи. Мариза действительно сидела там, окружая собою большой твердый живот, изможденная еще больше, чем мистер Айзек, и во все глаза смотрела, как представляют члены ее семейства — то есть те, что стояли, Мэйси и девочки. Фредерика в корзине она не видела, но всего час назад он высосал ее до капли и вдобавок проглотил десять капель парегорика, так что насчет него душа ее была спокойна и она даже не заметила взгляда Розакок.

Пастухи дотягивали свое песнопение:

И всех милосердно

Впусти к себе в рай.

После этого они сняли руки с корзинки — она опять покачнулась — и поднялись с колен, и Фредерик, внезапно успокоившись, повернулся к ним. Но пастухи свое дело кончили. Им пора было уходить. Они покивали Фредерику, изображая поклоны, и гуськом пошли за клирос, взяли со стула свечи и зажгли их от свечек в руках ангелов, отчего вокруг стало чуть светлее. Когда они удалились, Фредерик спокойно лежал на боку в наступившей тишине и так пролежал все время, пока голос священника выпевал:

«Когда же Иисус родился в Вифлееме Иудейском во дни царя Ирода, пришли в Иерусалим волхвы с востока и говорят: где родившийся царь иудейский, ибо мы видели звезду его на востоке и пришли поклониться ему… И се, звезда, которую видели они на востоке, шла перед ними, как наконец пришла и остановилась над местом, где был младенец».

Волхвы начали петь:

Мы волхвы из восточных стран,

В путь стремится наш караван,

Нам звездою золотою

Свет путеводный дан.

И казалось, при звуке этих отдаленных голосов Фредерик стал еще спокойнее. Пальцы его разжались, напряженно вытянутые ножонки немножко согнулись в коленках, но на Розакок он больше не смотрел, и это было к лучшему, потому что при этих первых словах что-то стиснуло ее сердце, а в глазах появилась тоска. Она видела дальнюю темную стену. Они все еще стояли в темноте, эти трое. Один стих они споют хором. Потом зажгут свечи, и поодиночке пойдут вперед, и каждый споет свой стих отдельно. Но пока они стояли, еле различимые в темноте, от одного их вида тоска во взгляде Розакок сгущалась, и, когда Мама чиркнула спичкой и поднесла ее к свече, лицо Розакок было совсем мрачным. Но эту первую свечу держал Рэто — она осветила только его лицо, — и, когда он, запев свой стих, промаршировал вперед, у нее чуть-чуть отлегло от сердца. Петь он не умел — никто и не ждал от него пения, — зато твердо знал слова, и, опустив глаза, с завыванием декламировал на ходу, в такт своим размашистым шагам:

Злато я несу тебе в дом:

Воссияй в венце золотом,

Ведай славу и по праву

Будь нам всегда царем.

Последние слова он произнес почти у клироса, а две темные фигуры в глубине зала послали ему вслед припев:

О звезда, среди ночи

Путь найти нас научи!

Пусть далеко нас с Востока

Поведут твои лучи.

Рэто шагал, пока не стукнулся носком ботинка о первую ступеньку клироса, и, упорно не подымая глаз, согнулся в поклоне и поставил на пол перед корзиной медную миску. Она изображала золото — приношение волхва. Затем он разогнулся, и отступил в сторону, и повернул лицо к Розакок. Она встретила взгляд его больших желтых глаз и подумала, что на ее памяти он первый раз смотрит ей прямо в лицо, и, сколько могла, смягчила тоскливое выражение, стараясь подладиться под его простую туповатую серьезность. И пока он исследовал ее лицо, она недоумевала: «Почему он на меня уставился? Неужели я так изменилась с тех пор, как мы ужинали?» И в теперешнем ее настроении — таком подавленном — она решила, что так оно и есть. Может, вообще никто ее не узнаёт. Может, никто на тех темных скамьях не видит ее такой, как, ей казалось, должны были видеть. Может, она настолько изменилась, что ее нельзя узнать, и не от костюма из голубого батиста, а от того, что она сделала однажды вечером, семь недель назад, от того, что сейчас зрело, свернувшись в темной глубине ее тела, меньше чем в десяти дюймах от сердца, и вбирало в себя ее кровь. Может, то лицо просвечивало сквозь ее собственное, и все его видели — бесформенное, слепое и безымянное лицо. Ища хоть какого-нибудь ответа, она снова посмотрела на мистера Айзека. Но если он и знал ее тайну, она умрет вместе с ним. А Сэмми знал. Сэмми, конечно, видел оба лица — и ее прежнее, и то, что проглядывало сквозь него, — но Сэмми скрывала темнота. А Гаптоны, Эйкоки, Смайли, Риганы, Овербаи, Мама и Майло, и сам Уэсли, и Фредерик, если б он повернулся к ней лицом, — что они все видят, о чем догадываются по ее лицу? А что, если встать сейчас под звездой и объявить: «Я — Розакок Мастиан, и я сегодня так на себя непохожа по той причине, что ношу ребенка, которого я зачала по ошибке и сейчас против воли питаю собственной кровью, но я все равно рожу этого ребенка и назову его в честь моего отца, если он будет мальчиком и останется в живых, и я постараюсь, чтоб он рос счастливым, и буду вам благодарна, если вы станете помогать мне чем сможете», что бы они на это сказали? Сначала не поверили бы, а потом, когда пришлось бы поверить, отвернулись от нее и не то что помогать, а и разговаривать с ней перестали бы, а у Мамы изболелась бы душа. Она опять взглянула на Рэто. Он по-прежнему не сводил с нее глаз, и неслышно, одними губами она сказала: «Привет, Рэто» — и попыталась улыбнуться, но у нее не вышло, и Рэто ничего не ответил, только опустил глаза, как будто того, что он видел, теперь хватит ему надолго.

Поделиться с друзьями: