Долгота дней
Шрифт:
Вчера Лиза беседовала с Мариной Аркадьевной, профессором филологии, бывшей коллегой Гредиса по университету, проживавшей этажом выше. Эта стройная, вечно молодящаяся дама пять месяцев назад уехала из Z навсегда. И вот вдруг под самое возобновление боевых действий вернулась. Даже Вересаев, не знавший ее близко, расстроился.
Конечно, ни он, ни Гредис ничего по этому поводу не сказали. Увидев худую седоватую профессоршу рано утром на лавочке у подъезда, спросили, не нужна ли помощь. Услышав ответ, пошли по своим делам. Работники «Пятого Рима» были в курсе, что в Z некоторые вопросы людям лучше не задавать.
А вот Лиза этого знать не хотела. Марья Ворона, так звалась профессорша между своими, проводив взглядом перегруженный «Опель» Вересаева, подмигнула девушке, смотревшей на нее из окна. Оглянувшись по сторонам,
Лиза выпила стакан чаю и спустилась вниз. Посмотрела на профессоршу изучающе и подсела к ней на лавочку.
— Зачем вернулась? — спросила сурово. — Почему не осталась в Украине?
— Так нет ее нигде, — охотно улыбнулась бледная, худая, как вобла, Марина и предложила Лизе закурить. — Нет такой Украины, куда можно приехать по собственному желанию.
— Не понимаю! — нахмурилась Елизавета. — А Киев, Львов, Ивано-Франковск? Карпаты, в конце концов, Закарпатье?
— Дело в том, подруга, — ответила Ворона, — что Украина — это не территория. Понимаешь?
— Не понимаю!
— А ты понимай, не девочка уже! — внезапно осерчала Ворона. — Головой надо думать, даже если с ней не дружишь.
— И чего тут думать? — скривила губы Лиза.
— Территорию можно заселить кем угодно. И, в общем-то, не важно, кем…
— А страну нельзя?
— А страна — это люди. Люди, детка! Не шпалы, не рельсы, не запах креозота, не мелькающие деревца в дремучей, как вечная девственность, украинской ночи. Не суржик проводника, не тамбур, пахнущий черт знает чем. Не бессонница, лишающая мозг последних остатков смысла. Не расстояние по карте. Не столбики верст. Не стрелки и не светофоры. Не корчмы у заросших тиной прудов. Не ведьмы в этих заведениях, пахнущих медовухой и квасом. И даже не черт, который едет на своей телеге от села к селу, хотя это уже ближе к тому, что я имею в виду, на самом деле.
— С какой целью едет черт от села к селу? — подняла брови Лиза.
— Да с любой! — захохотала Марина Аркадьевна. — Какая у черта может быть цель? Ясно, что не торговля. Впрочем, в советской Украине черт всегда служил чем-то вроде старьевщика. Я застала таких в детстве. Да и кто их тут не застал! Особенно много их было после Второй мировой.
— Ты видела черта?
— Думаю, да, — улыбается Ворона. — И не однажды.
— И как он выглядел?
— Лысый кобель. Низковатый, мощный, но не жирный. Мускулистый сатир в хламиде до пят. Похожий на казака Мамая. Впрочем, что такое хламида, точно не известно. Если исходить из интуиций языка, а мы можем рассчитывать только на них, — профессорша строго глянула на Лизу, — это что-то имеющее родство с хламидиями и хламом. Нечто интимно, болезненно старое, подлежащее утилизации. В чем-то подобное греху, наслаждению, тайной страсти, коренящейся в стремлении владеть и жить прошлым, скапливающимся в человеческих мозгах и в предметах быта…
— В старых вещах?
— В старых идеях, поступках, в непригодных для жизни империях, контурных картах с обозначенными на них границами, в знаках различия, письмах и фотографиях… — Ворона щелкнула зажигалкой и жадно затянулась.
— Ладно, но ты начала о чертях и старьевщиках!
— Да, верно, — Ворона усмехнулась легкому ветерку, подувшему от реки. — Старьевщики столетиями разъезжали по этим землям на засранных лошадях, а потом в одночасье куда-то все подевались. Куда и как — отдельная история, и не последнюю роль, судя по всему, в ней сыграло КГБ. Но здесь не об этом. Старьевщики меняли хорошие вещи на хлам, ветошь. На дырявые мешки и пододеяльники, простыни, рубашки, порванные брюки, изжеванные крысами матерчатые туфли, поеденные молью портьеры, папин халат, мамино пальто, бабушкин пиджак, полосатые трусы деда. Верхнюю и нижнюю одежду. Предметы матерчатого быта. Культурный осадок, мягкий, рассыпающийся под пальцами хлам бытия. Все, что осталось от прошлого. Его нечего хранить, незачем над ним дрожать. Его следует вынести и выбросить…
— Но ты хранишь! — замечает Лиза,
нахмурившись. — Болеешь этим прошлым, мучаешься им, но все равно продолжаешь беречь!— Молодец! Именно так! В том-то и дело! — кивает Ворона. — Ты знаешь — это все надо выбросить! Не помнить! Не знать! Не позволять прошлому руководить твоими мыслями и поступками, но ничего не можешь поделать…
— Тебя тяготит, — снова добавила Лиза, — и влечет, скажем, Советский Союз…
— Хоть бы и он, — согласилась Марина. — Может быть, Османская империя, Византия, Рим. Возможно, времена казацкой вольницы, память о которых бурлит в твоей крови. Тебе невмоготу от этих шаровар, сабель, бубнов, табунов за твоим плечом, от криков соплеменниц-украинок, проданных в рабство на невольничьих рынках Средиземноморья, от смрада и стонов, исходящих от убитых турок, татар, цыган, евреев и поляков. Они ведь так и ходят за тобой из сновидения в сновидение последние три столетья. И вот тут приезжает некто на дребезжащем тарантасе и кричит неожиданно молодым и задорным голосом: «Ветошь! Тряпки! Покупаем тряпки! Ба-ра-хло! Ба-ра-хло!».
— Черт кричит задорным голосом? Он же старый?
— Он вечный! — улыбаясь, говорит Ворона. — Потому молодым и задорным! Он кричит свое «барахло», а у тебя все внутри переворачивается!
— Отчего же?
— Понимаешь, — задумчиво пожевала фильтр потухшей сигареты Марина Аркадьевна, — это слово только на письме выглядит просто и обыденно. На самом деле, невыразимо прекрасное барахло тягуче и пенно разливается по округе. Оно свежо и звонко, как майское утро, как лепестки диких яблонь и вишен, устилающие железнодорожный путь жизни, предстоящей самой себе! Бара-хло! Детство, юность, счастливое незнание того, что будет дальше. Родители молодые и здоровые. Тропинки между яблонями свежи и чисты.
— Но как это выглядит?
— Очень просто. По улице между домами медленно движется телега. Выкладывая на нее хлам прошлого, можно иногда выручить какую-то мелочь. Однако прожитая жизнь приносит устрашающе мало денег, — поджимает губы Ворона. — Поэтому чаще ее меняли на новенькие, не знавшие жизни вещи. На детские игрушки, мягкие прекрасные презервативы…
— Презервативы? — удивленно подняла брови Лиза.
— Да, именно, — подтвердила Ворона, — украинский черт всегда имел в телеге заграничные презервативы, и это, безусловно, способствовало развалу Советского Союза сильнее, чем все диссидентское движение вместе взятое. Сначала кондом, а потом уже Солженицын. Но речь и не об этом тоже. Что еще имелось на этой телеге? Много чего. Чай черный байховый, «Королева Марго», церковные свечи, «Протоколы сионских мудрецов», кожаные итальянские туфли — сорок второй размер, «Три мушкетера», молдавский «Кагор», рыболовная леска производства ГДР, французский коньяк, пиво «Жигулевское» — четыре бутылки, бронзовые, увесистые, хотя и топорно сделанные, канделябры, пресс-папье, наливные авторучки, прищепки, венгерская резина, клей, красная гуашь. В холщовых мешках сахар, соль, спички.
Старые вещи охотно меняли на новенькие веники, чтобы мести ими дом. Веники были холодные и желтые, а вещи, оставляемые старьевщику, — жалкие, мятые, часто изъеденные молью и непрестанными квантовыми скачками. Но старьевщика нисколько не смущало это обстоятельство. Он собирал прошлое в мешки, не гнушаясь ничем. Служитель смерти, рабочий сцены Театра полураспада, философ и торгаш.
— Ты рассказываешь страшные вещи, — заметила Лиза.
— Скорее, печальные, — возразила Ворона. — Но давай вспоминать дальше. Что лежало на телеге старьевщика в разные годы?
— А что, ассортимент менялся?
— Да, от месяца к месяцу, от эпохи к эпохе. Хорошо бы подробно описать, что за граждане подходили к телеге, что именно оставляли на ней и что, улыбаясь улыбками людей, сделавших удачное приобретение, относили в свои жилища. Стоило бы, вероятно, кому-нибудь из тех, кто не знал разочарований и потерь, подытожить все это. Оглянуться, приосаниться, но тут же и загрустить. Сплюнуть вязкой похмельной слюной в грязноватый тающий снег, закурить, внезапно заплакать. Кто-то должен создать список вещей, достойных упоминания, и перечислить их в правильном порядке, который бы сам по себе, как список кораблей, приоткрыл бы завесу непознанного. Нужно разодрать холст смерти и залить его желтой акварелью вечной памяти, светом, текущим из сияющей пустоты в наши несчастные, в сущности, жизни…