Дом Аниты
Шрифт:
Поздно вечером, уже практически помирая с голоду, мы слышим, как дверь отпирают. В номер будто сама собой вкатывается сервировочная тележка с подносами. Дверь закрывается и снова плотно запирается. Банкетным столом нам служит пол — точь-в-точь как в нашем старом нью-йоркском жилище.
Сон на Святой Земле был сладок даже под замком{169}. Однако нас разбудил настойчивый грохот и треск на шоссе. Резкие вспышки фар пробивались сквозь щели между шторами: мимо проезжали военные эшелоны на грузовиках и БТР. Затем танки — много танков на скрипучих гусеницах, а за ними тяжелая артиллерия. Пушки, изрыгающие семя: этого еврейского артиллерийского огня хватило бы с лихвой, чтобы вновь оплодотворить
Отчего это мистера Слугу Бобби так тревожит «еврейский вопрос»? Я не еврей, я по-прежнему в этом уверен. Но, может, это не так. Может, многовато людей, мертвых и живых, указывают мне путь к израилизации. И поэтому я принимаю Judenfrage так близко к сердцу? Постой, Бобби… а откуда ты вообще знаешь это гнусное немецкое словцо? Которое означает «еврейский вопрос» и предшествует «Решению, Каковое Станет Поистине Окончательным»?
Что ж, Бобби, уверяю тебя, ты не еврей, что бы там ни говорили, — ни в коем случае! Ты не сионист и не большевик! Ты самый заурядный тип, обычный средний американец.
«Американский, как блинчик!» НО ВЕДЬ КОЕ-КТО НАДО МНОЙ СМЕЯЛСЯ… по низменным причинам, из-за нечистой совести.
Да пошли они к черту. Я один знаю, кто таков Бобби на самом деле. На что бы там ни намекала мне, опрометчиво и ошибочно, недавно почившая блистательная Госпожа Анита… что бы там ни говорил рабби Бухенвальд… но уж он-то, разумеется, был жиииииид.
И вот я стою на песке Святой Земли, держа за руку патриарха Авраама, и торжественно клянусь похоронить все свои сомнения в песках Святого Израиля:
— Я АМЕРИКАНЕЦ! БОЖЕ, БЛАГОСЛОВИ АМЕРИКУ! А БОЛЬШЕ НИЧЕГО И НИКОГО!
62. Сны об Албании{170}
Мы, четверо слуг, просыпаемся до рассвета; для всех нас разложена чистая гражданская одежда. Мы снимаем полосатые пижамы и надеваем брюки цвета хаки, рубашки кибуцников и кепи — не то шапочки лейбористов, не то ермолки{171}.
В Иудее это самое прекрасное время года: воздух влажный и медовый. Мы возбужденно сравниваем свои сны. Хотите верьте, хотите нет — всем четверым приснилось одно и то же! Мы видели сияющие цвета, но оттенки у каждого были свои. Альдо снились краски неаполитанского пирожного: зеленый, розовый и белый в сахарной глазури. Гансу и Фрицу — коричневый, серый и ржаво-иссиня-черный с пятнышками пронзительного свинцово-красного. Ну а я — я видел все в розовых и пастельных тонах, точно импрессионист французского разлива, в оттенках пруда с лилиями в утренней росе. И почти ни одной резкой или зябкой ноты.
Мы поражены. Сон оказался единым и неделимым, точно древний Бог и вера Израиля.
Вот наш сон о любви и далекой стране.
Я плыву в парусной лодке со своей возлюбленной — девушкой из Румбулы. Она красива и женственна в своем розовом девичестве. Мы приплыли из ледовитых Северных морей, сквозь стены безжалостной, непроглядной воды, серой, словно топкие нефтяные пятна. Впрочем, волны не угрожали и не нападали, а махали нам и пропускали.
Нам всегда тепло, хотя вокруг пронизывающий холод. И мы никогда не испытываем ни голода, ни жажды, ибо наш челн ведет Бог Всемогущий в Своей премудрой Благости. Он сам выбрал для нас безопасный пункт назначения.
Итак, мы выходим из Северных морей, которыми правят викинги, и проплываем меж могучих Геркулесовых столпов в Гибралтарском проливе. Вступаем в бывшие владения Римской империи: Mare Nostrum{172}. Проплывая вдоль Варварского берега{173}, минуем Сардинию, Сицилию и римские береговые пляжи.
Темные цвета океанских волн сменяются изумрудными и лазурными. Воздух благоуханный, дружественный, манящий. Нежные ветра гонят нас на юг, и, обогнув итальянский сапог, мы попадаем в Адриатическое море. Там ветра на время утихают, словно раздумывая, куда отправить нас дальше.
Лодка медленно скользит по мягким волнам. Словно магнитом, ее притягивает берег Албании с его белоснежными песками. Далекие шапки скалистых гор сияют алмазной голубизной, на их фоне проступают цветущий миндаль, апельсиновые и гранатовые деревья.
В небе не одно, а целых три солнца{174}. Своими нежаркими лучами они слегка согревают и ласкают меня. Чайки снуют вокруг мачты, садятся на нее, устав танцевать. Их крики похожи на соловьиные трели: они поют о ласковой привязанности, нежности, безмятежной любви и страсти.
Кожа у меня загорелая — бронзовая и упругая. Живот подтянут, кости гибки и эластичны. Ни следа ревматизма. А главное — я в здравом уме, и ничто меня не тревожит. Я открыт, добр, умен, чуток и поэтичен.
Кричат чайки, пируют черепахи, и рыбы, открыв рты, прикидываются, будто могут поймать птиц, мелькающих перед их распахнутыми челюстями. Летучие рыбы проделывают акробатические трюки, ныряя под животами своих сестриц в плещущих волнах. Они высоко подпрыгивают, чтобы поцеловать птиц, а те игриво гоняются за ними, взмахивая крыльями. Мы стоим на носу и в упоении наблюдаем за цирковыми номерами, которыми Природа услаждает наши органы чувств. Я обнимаю мою красавицу, мою шестнадцатилетнюю Любу, за талию и пышные бедра.
Пара черепах, мать и отец, выпрыгивают из волн и обращаются к нам. Просят кинуть буксирные тросы, чтобы они, черепахи, подтянули нашу лодку к идиллическому побережью. Наконец-то мы добрались до независимой, революционной Албании!{175}
Моя славянско-еврейская красавица с соломенными волосами вздыхает и воркует, потрясенно и благодарно. Она снова видит! Смахивая пряди развевающихся золотистых волос со светло-карих глаз, она наслаждается видами прекрасной, дружественной, гостеприимной страны, где теперь, так долго пробыв под землей, вновь воскресла и возродилась.
Люба очень устала и измучилась за время путешествия обратно к жизни и свободе. В основном она спала на младенческом пуховом одеяле, которое набили перьями чайки для умершего ребенка.
Моллюски и морские ежи неуклюже, но целеустремленно взбирались по отвесным бортам и смиренно укладывались пред устами моей кудесницы, дожидаясь ее поцелуя. Они молили пропустить их между этими пухлыми приоткрытыми губами: пусть моя Любовь высосет их полностью, пусть к ней вернутся жизненные силы — силы, что отняли у нее другие, настоящие, кровожадные двуногие твари.
За все путешествие Люба не проронила ни слова. Да и о чем говорить? Изредка она поглядывала на меня — даже вглядывалась. Да, она и впрямь из тех странников, которых отправили в нью-йоркский Дом Аниты, — та самая шестнадцатилетняя девушка из Румбулы, что так злобно меня ругала.
Но сейчас она любит меня, как и много-много лет назад. Протягивает руку, гладит мою неопрятную лысеющую голову. Даже берет в руку мой рабочий инструмент и нежно его ласкает.