Дом аптекаря
Шрифт:
— Но как? Он ведь не мог доверить этому банку даже свои сбережения.
— В том-то и дело, дорогуша. В таких случаях евреи передавали все bewari"ers.
— Кому?
— Хранителям-арийцам. Так их тогда называли. Христианам. Соседям. Партнерам по бизнесу. Чистокровным. Любому добропорядочному голландцу. Ведь голландцы почти немцы, понимаете? Почти, но не совсем.
— Да, у нас надежная родословная — купцы, моряки, мельники и молочники.
Бэгз кивнула и, подцепив вилкой сморщенный кусочек капусты, отправила его в рот.
— И что же, эти договоренности оформлялись вполне официально? Они признавались законными?
Старуха фыркнула и едва не подавилась.
— Да
— Значит, договоренность была устной. Война заканчивается, мы победили, и наследники, вернувшись, вступают во владение тем, что по закону принадлежит им.
Бэгз цинично улыбнулась:
— Мы были глупы и доверчивы.
— Значит, что-то не получилось?
— О, эти хранители прекрасно знали, что делать. Прекрасно! Большинство так хорошо охраняли доверенную им собственность, что наследники ее уже не увидели. Когда человек возвращался домой из нацистского лагеря, у него не было ни документов на дом, ни расписок. Ничего. И если он не мог доказать свои права, то кто же виноват?
— И вы тоже не смогли?
— Папа доверил дом и все, что в нем было, соседу-голландцу. Молодому бизнесмену, богатому, занимавшемуся алмазами. В начале войны он уже помог нам однажды, и папа считал его честным человеком. Честным и надежным.
— И ошибся?
Бэгз снова обхватила себя руками. Жест человека, подумала Рут, привыкшего к одиночеству.
— Когда мы с Сандером вернулись из Вестерборка, то сразу поняли, что нам никто не рад. Евреев — и даже полуевреев — никто не ждал. Мы сошли с поезда на Центральном вокзале, и нас никто не встречал. Никто не спешил нам помочь. Никто не требовал для нас реабилитации. Мы прошли через весь город пешком, под проливным дождем, а дом был закрыт. Мы нашли соседа, того молодого бизнесмена, и он очень смутился, увидев нас. Надо отдать должное, он вернул нам ключ. Но когда мы открыли дверь и прошли по комнатам, то увидели, что в доме ничего нет. Ни мебели. Ни посуды. Ни одежды. Ничего. Осталась какая-то мелочь. У нас отобрали даже прошлое.
— Немцы…
— Нет, дорогуша, не немцы. Нет! Голландцы! Неужели вы так и не поняли? Наши соседи. Те, кто жил рядом, на одной с нами улице. Приличные, богобоязненные граждане, те, с кем мы здоровались по утрам в очереди на почту, те, кто расспрашивал нас о здоровье младших. Теперь они ели с наших тарелок. Сидели в наших креслах. Пользовались нашей посудой. Спокойно. Не говоря ни слова. Ничего личного, но что есть, то есть. Мы ничего не могли сделать. Да и чего мы ждали? Большинство голландцев пальцем не шевельнули, чтобы помочь евреям. Наоборот. Именно голландцы проводили аресты и конфискации. Они служили в полиции. Они работали на железной дороге. Водили трамваи и автобусы. Все работало как часы. В Амстердаме немцы всего лишь поставили на некоторые должности своих людей. Большего и не требовалось. Грязную работу за них выполняли голландцы, наши бывшие соседи. Так чего же удивляться, если они разворовали наш дом? Когда наступают тяжелые времена, кто страдает в первую очередь? Те, кто проходит под номером один. Своя рубашка ближе к телу. Разве вас не научили этому в школе?
— Почему вы так уверенно об этом говорите?
Бэгз выставила два пальца:
— Что это? Глаза. Семья ван дер Бергов жила на одной с нами улице. Мы пошли к ним. Дверь открыл отец. Сказал, что ничего не знает. Но я сразу увидела и все поняла. Увидела собственными глазами.
— Что именно?
— На нем был папин костюм. Коричневый, в елочку. Английский. Папа купил его еще до войны, когда ездил по делам в Бирмингем. Эта тварь стояла на пороге в папином костюме и бесстыдно говорила, что ничего не знает о Хендрике, о наших вещах, о том, кто разграбил наш дом. Я сказала
ему… сказала все, что о нем думаю. — Бэгз замолчала, но ее напряжение как будто разрядилось в воздух. Казалось, еще немного, и в комнате замелькают молнии.Внезапно старуха шевельнулась, и Рут почти физически почувствовала облегчение.
— Странное было время, дорогуша. Очень странное. Никто ничего не знал, но все знали все. Люди занавешивали окна и прятались за цветочными горшками. Теперь понимаете? Нам ничего не оставалось, как вернуться домой, сюда, закрыть за собой дверь и возблагодарить небо за то, что остались живы. Только мы, двое. Сандер и я. Как две горошинки в стручке. Жизнь пришлось перестраивать заново. Потом, в 1954-м, Сандер умер от сердечного приступа.
— Мне очень жаль.
— Ха! Вам-то о чем жалеть? Начать с того, что я была зла на него, но потом все-таки простила. — Она дотронулась пальцем до рамки с фотографией брата, поднесла палец к губам и тихо добавила: — Когда это случилось, он сидел там, где вы сейчас.
— Сердечный приступ?
— Да. Не мог ни дышать, ни говорить. Только схватился за горло. И почти сразу умер.
Рут стало не по себе. Не по себе от того, что ее тело занимало сейчас место, где прошли последние, предсмертные, секунды жизни брата хозяйки этого дома. Она попыталась отвлечься, стряхнуть ощущение дискомфорта и даже — висцеральный рефлекс — чуть сдвинулась в сторону, не привлекая внимания Бэгз к этому маневру.
— Получается, что вы прожили здесь почти полвека. В одиночестве.
— Да, я жила одна. И черт возьми, меня это вполне устраивает. Наверное, привыкла. Так мне даже нравится. К тому же у меня есть кошки.
— Четыре лапы хорошо — две ноги плохо, — пробормотала Рут и нахмурилась. — Вы говорили, ваш отец спрятал что-то в стене.
— Да. Сандер взялся штукатурить стену и нашел. Маленький металлический ящичек. В основном там были мамины украшения да старые медали. Семейные письма. Несколько фотографий. И прощальная записка от папы. Он писал, что гордится нами, любит и всегда будет любить… что бы ни случилось. Его последние слова. Мы сохранили письмо, да только я уж и не помню, куда его сунула. Здесь такой беспорядок.
Бэгз оторвала краешек бумажной салфетки и промокнула уголки глаз.
— Итак, вы потеряли все. А потом, восемнадцать месяцев назад, увидели картину в коллекции «НК» на выставке возвращенных предметов искусства.
Старуха кивнула, заметно повеселев.
— Мне очень нравятся старые картины. Я и сама рисовала в школе. Мне нравится смотреть в эти далекие, навсегда ушедшие миры. В них есть какая-то беззаботность, вам не кажется? Всегда хожу на выставки, когда, конечно, вход бесплатный. И вдруг — я чуть в обморок не упала, когда увидела нашу картину. Даже сердце застучало! И сразу нахлынули воспоминания, словно все было вчера, секунду назад. Она висела в гостиной, над камином. Папа был образованный человек и очень любил искусство. В те времена у нас было много картин и рисунков. Разумеется, все пропало, но эта… Эта была для всех нас особенной. Как часть семьи. Ее написал наш предок, ван дер Хейден.
— Я поняла это. И вы так и не узнали, что с ней случилось?
— Тот бизнесмен, о котором я упоминала, хранитель, bewari"er, сказал, что она попалась на глаза немцам, и они захотели ее забрать. Заставили его совершить принудительную сделку, уплатив небольшую сумму. Он еще попытался отдать нам эти деньги. Сандер, глупый мальчишка, хотел их принять, но я была против. Как видите, я оказалась права.
— Правы? В чем?
— Тот человек, он был далеко не глуп. Знал, что картина очень ценная, что она представляет собой некую особую часть голландской истории. У меня нет никаких сомнений, что он сам продал ее немцам, но, конечно, за большие деньги. Куда большие, чем те, которыми хотел откупиться от нас. Думал, что мы соблазнимся горстью серебра! Конечно, я очень разозлилась и сказала, что не хочу иметь с ним никаких дел.