Дом для внука
Шрифт:
Чернов увидел его в окно, застучал по стеклу, замахал рукой, приглашая зайти.
Вот и окна в передней чистые, не мерзнут, все видать.
Яка. перешагнул снежный вал у разметенного тротуара и, прогибая скрипучие мерзлые доски, прошел к воротам, звякнул медным кольцом калитки.
Двор тоже был просторный, разметенный от снега, замкнутый со всех сторон хозяйственными постройками. Летний амбар-кладовая, дровяник, погребица, навес с плотницким верстаком, большой срубовой сарай с одним окном сбоку. Этот непонятно для чего. Не хлев и не каретник. Яка озадаченно постоял, подошел поближе и заглянул в окошко — в глубине сарая виднелись голубой
без верхней рамки. Гараж, стало быть. Легковушку еще можно поставить, место есть.
А позади двора, в глубоком снегу, стыли яблони молодого сада.
Вот тебе и ночной сторож, вот тебе и совхозный плотник! И чистота во дворе, только какая-то нежилая чистота.
Чернов встретил его у порога. Благодушный, в светлой, с открытым воротом рубахе, в физкультурных срамных штанах в обтяжку, в мягких тапках. И рыжие усы распушил, как кот на масленой неделе.
— Проходи, Яков, проходи, раздевайся. Озяб небось? Здравствуй!
Яка пожал его крепкую теплую руку, снял малахай и полушубок, повесил тут же, в прихожей, пригладил ладонью серо-седые отросшие волосы. Потом поправил воскресную свою одежу: вельветовую коричневую толстовку с накладными карманами, пощупал внизу суконные новые штаны — застегнуты ли.
— И валенки сымай, ноги малость отдохнут, шлепанцы вот надень. — Чернов пододвинул ему ногой разношенные шлепанцы.
— Ничего, — сказал Яка, хмурясь, — я на минутку только, по пути к Степке. — Он вспомнил, что носки на нем худые, пятками будешь светить, да ноги под лавку поджимать, если разуешься. Надо было надеть другие, они хоть и нестираные, а крепкие.
— Ну, пойдем в горницу, — пригласил Чернов.
— Нет, давай малость тут покурим, да пойду. Я к Степке наладился.
— Аида в горницу, чего тут! — Чернов распахнул дверь на чистую половину, и оттуда послышался знакомый голос Марфы, укачивающей ребенка. — Аида, не помешаем. Они в боковушке, там двери есть, закроются.
— Сказал же, не надолго. — Яка сел у окна, неподалеку от стола, достал кривую, с обгорелым чубуком трубку, стал набивать самосадом.
Чернов, оставив дверь в горницу открытой, сел рядом с ним у стола. Помолчал степенно. Потом, вспомнив что-то, встал, сходил в чулан за ведром и, надев валенки и шапку, вышел,
В горнице распевала Марфа:
Баю-баюшки-баю…
Живет мужик на краю,
Он не беден, не богат,
У него много робят…
А-а-а-а-а-а-а...
В задней избе одну половину, вместе с печью и голландкой, занимала кухня, во второй, где сидел Яка, была столовая. Посудный открытый шкаф, застекленный буфет, стулья фабричные, полумягкие, раздвижной стол под узорчатой льняной скатертью...
У него много робят,
Все по лавочкам сидят,
Все по лавочкам сидят,
Кашу мазану едят.
Каша мазаная,
Ложка крашеная,
Ложка гнется, нос трясется,
Душа радуется.
Яка вздохнул. Вот и Дарья, бывало, такие же баюшки пела. Над всеми семерыми. Он чиркнул спичкой, раскурил свою кривулину, затянулся два раза подряд.
Возвратился Чернов, внес с собой свежий запах арбузов, моченых яблок, огурцов.
— Да, Степан у тебя крепкий, — проговорил он, скрываясь в чулане. Сказал так, будто они вели разговор о Степане. Или это он одобряет, что Яка решил по случаю воскресенья навестить сына? — Правду сказать, не такой, как отец, а все ж таки мужик большой, поставистый.
— Велика Федора, да дура, — бросил Яка. Чернов на минуту притих, потом загремел в чулане посудой, возразил с укором:
— Напрасно, Яков, зря. На собрании-то, говорят, все колхозники за него голосовали. Как одна душа.
— А за кого они не голосовали?
— Ну, все ж таки.
Чернов вынес и поставил на стол тарелку с моченой антоновкой и обливное белое блюдо с соленым арбузом, рассеченным на большие ломти. Мокро блестящий арбуз, ярко-красный, с черными семечками по мякоти, исходил розовым соком и таким запахом, какого Яка не знал много лет. А рядом с арбузом пристроились еще две тарелки — с мелкими, один к одному, огурчиками и белокочанной капустой; потом появилась хлебница с ломтями черного, хорошей домашней выпечки хлеба, чугун с дымящейся разварной картошкой. Этот, видать, только что из печки.
Бесшумно появилась маленькая, сутулая Марфа, притворила за собой дверь, покрестила ее мелким крестиком и, склонив набок головку в темном платке, всплеснула руками:
— Яшенька, голубь, неужто ты? Что же ты нас забыл совсем?
Вроде еще больше усохла за последний год, отметил Яка, стопталась, сутулей стала, ниже.
— Как это забыл, когда пришел! — Он чуть привстал приветственно. — Это вы с Ванькой меня забыли, куркули. Вон какие хоромы отгрохали.
— И не говори! На лисипете можно ездить по горнице-то, ей-богу! А Борис Иваныч в город собирается. Кому эти хоромы, нам двоим?
— Дочь есть, внучка. Вон какие ты складные песни ей пела.
— И на них надежа плохая, Яшенька. Зять из армии придет, и Нинку с внучкой поминай как звали. — Оглядела, поджав острые губы, стол и захлопотала, оттесняя Чернова: — Картошку прямо в чугуне вынес, прямо на скатерть! Где глаза-то были, нешто клеенки нету? А грибов што не внес, груздочков? Эх, мужики, мужики, никакого
толку. Яша, сымай все припасы на лавку, Иван, неси клеенку с кухни.
— Команде-ер! — усмехнулся Яка. Но послушно и с охотой стал помогать у стола, опять вспомнил свою Дарью. Сейчас хлопотала бы так же, а то ловчее, и в избе каждый день была бы чистота, опрятность. Зойка обликом только удалась в нее, пригожестью, а так — бесхозная девка, бездомовая, в худых носках находишься, в грязной рубахе.
— Ты четверть из подпола достань, не страшись, — командовала Марфа. — Чай, свой человек, не чужой. Да переоденься, што ты в этих портках страмишься для Христова-то воскресенья!
Чернов благодушно улыбался:
— Ладно, мать, не шуми, все сделаем, как надо, не гоношись.
Полчаса спустя все трое, причесанные, торжественные, держали над столом граненые большие рюмки, и нарядная Марфа, в цветастом платке, в новой желтой, с красным горошком кофте, в сборчатой черной юбке, говорила стоя застольное слово: