Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Со свиданьицем, Яша, редко видимся, со встречей в новом дому. Скоро полтора года, как поселились, а ты не заходишь. Вот построились, а жить-то уж некогда, на самом краю жизни построились неизвестно зачем. К Ваське Барану скоро, на мазарки, а мы...

— Ладно, мать, — построжел Чернов, подымаясь рядом с Марфой. — Давайте, как бывало, за все хорошее, за наше.

— Давайте, — сказал Яка. — За ваше. За хорошее. — И кинул рюмку в большой щербатый рот, не дожидаясь хозяев.

И чуть не задохнулся. Самогон был крепок, как спирт, во рту сразу высохло, язык стал шершавым, как напильник, а запах оказался неожиданно приятный, сладковатый — будто

липовым цветом наносит.

Яка взял, не дыша, ломоть арбуза, припал к нему, пососал солоновато-сладкую мякоть. Потом выдохнул со слезами на глазах:

— Фух, до пяток достало. Спирт, что ли? Чернов, довольный, разглаживал усы:

— Перва-ач.

Яка покивал беркутиным носом, одобрил:

— Дух больно хороший — липой, цветами.

— Это я ее с медом стростила, — польщено заулыбалась Марфа и показала казенные зубы, ровные, плотные, мертво белые. — Будем радехоньки!

— Будем! — поддержал Чернов.

И хозяева, такие обиходные, дружные, разом выпили, сели, стали закусывать. Потом Марфа принесла из сеней блюдо с холодным заливным судаком, разрезала, подала на тарелки — первому Яке, как гостю. Не забыла положить и тертого хрену из баночки.

— Ешьте, мужики, ешьте плотнее, Середочка сыта, и краешкам радость. Яша, ты груздочков попытай, груздочков, всю горечь отбивают.

После второй Яка почувствовал, что стало уютней, теплее, и Ванька с Марфой, сидящие через стол, были свои, насквозь известные. Вот еще Дарью бы посадить да песню грянуть бы. Ее любимую.

— А что, Яша, не спеть ли нам, а? — предложила Марфа, вытирая ладошкой тонкие губы. — Дашину бы спеть, любимую?

Вот ведь как, будто подслушала мысли!

Чернов поддержал:

— Только до песни — еще по одной, для верности.

— Можно. — Яка был тронут душевностью предложения, охотно подставил свою рюмку.

Выпили по третьей, закусили груздями, заливным судаком.

— Внучка-то не проснется от нашей песни? — спросил Яка.

— Ничего, — сказал Чернов. — Двое дверей, спит крепко. Ну давай, Марфушк, заводи.

Марфа заметно раскраснелась, спустила платок на шею, — седая вся, волосы жиденькие, как наклеенные, — кашлянула в кулачок. И запела тихо, грудным мягким голосом. Как Даша.

На улице дожжик ведром поливает,

Ведром поливает, землю прибивает.

Ой, люшеньки-люли, землю прибива-а-ет...

Последний стих, как припев, подхватили Яка с Черновым, дом загудел от согласных тучных басов, и из этого гуда, рокочущего, как раскатившаяся вдаль гроза, опять вылетело грудное, душевное:

Землю прибивает, брат сестру качает.

Брат сестру катает, еще величает.

Ой, люшеньки-люли, еще велича-а-ет.

В густо рокочущем своем гуде Яка увидел проступивший в голубой дымке далекий июньский день в лугах волжской поймы, юную Дашу, стройную, легкую, как Зоя, с граблями на плече и узелком в руке, увидел радостную, влюбленную ее улыбку. И себя увидел, с косой, обнаженного по пояс, коричнево загорелого, счастливого. Они только поженились тогда, всякий час тосковали друг без друга, а Даша приходила в луга поздно: сено по росе не сгребают, это тебе не косьба, да и по дому

хлопот хватало.

Сестрица родная, расти поскорее,

Расти поскорее, да будь поумнее.

Ой, люшеньки-люли, да будь поумне-е-е...

Даша садилась на пышный духмяный рядок сена и, вытянув ноги в новых лаптях, развязывала узел с едой, а Яка, будто придерживаясь, а на самом деле обнимая ее за плечи, опускался рядом завтракать. Даша оглядывалась, поспешно снимала с плеча его голую волосатую руку — стыдилась, глупая. Да и он стыдился, оглаживая ее украдкой, ощупывая глазами, любовался.

Вырастешь большая, отдадут тя замуж,

Отдадут тебя замуж во чужу деревню.

Ой, люшеньки-люли, во чужу деревню!

Нет, деревня была не чужая, своя была, родная Хмелевка, но сколько же забот оказалось у них, у молодых, ладящих свой угол в родовом отцовом гнезде, какими недолгими были сладкие часы любви. От зари до зари они не выпрягались, оба чертоломили за пятерых.

Во чужу деревню, в семью несогласну.

В семью несогласну, не плачь понапрасну.

Ой, люшеньки-люли, не плачь понапрасну.

И семья была согласной, только большой уж больно. Отец не хотел делиться с сыновьями, хозяйство росло, и Дарья не успевала поворачиваться. И потом, когда в доме появилась еще одна молодушка, ей не стало легче: один за другим полезли, как чеснок, дети, хозяйство росло, скота был полон двор, птицы...

На улице дожжик ведром поливает,

Ведром поливает, землю прибивает.

Ой, люшеньки-люли, землю прибива-а-ет.

И Яка увидел другую Дарью, худую и мослатую, как старая лошадь, с длинными под заплатанной кофтой грудями, с холодными морозными глазами. Она сидела за пустым скобленым столом с голодной Зойкой на коленях, с меньшенькой, с последней, и в деревянных худых руках держала извещение о гибели Ильи, самого старшего, первого. Семь детей она родила и выкормила и вот молча прощалась с пятым. Она уже не могла плакать, когда-то небесные большие ее глаза превратились в две ледышки, промерзли до дна, а прежде золотистые (как у Зойки теперь) волосы стали прелой соломой, посеклись.

Ой, люшеньки-люли, землю прибива-а-ет.

– Яка достал из кармана толстовки трубку с кисетом, Чернов стал возиться с бутылью и рюмками, а Марфа виновато перекрестилась: «Прости, господи, грешницу, прости и помилуй!» — встала и поспешила в горницу, откуда, едва- открылась дверь, послышался тонкий детский плач. Разбудили все ж таки внучку.

Чернов поставил в середину стола высокую, как огнетушитель, стеклянную четверть, вздохнул, будто после большой работы. Потом — локти на стол, потер ладонями бритые порозовевшие щеки, поглядел на Яку с улыбкой.

Поделиться с друзьями: