Дом для внука
Шрифт:
— Вот так и живем, Яков. Бьемся, бьемся, а к вечеру напьемся. А?
Яка промолчал. Не больше других Ванька бился, меньше даже, и когда бился, не особо отчаивался. Как ни прижимала судьба, выдержит, перетерпит, за бутылку не схватится. А ведь и ему, поди, бывало трудно. И вдруг понял, почему у Ваньки такой чистый двор. И поразился:
— Иван, а ведь у тебя никакой скотины нету, даже кур. Такие хоромы, а пустые!
— Зачем мне, я совхозный рабочий, — сказал Чернов беспечно. — Вроде и так живу ничего.
— Ничего! Да ты богачом стал! — Яка помахал рукой, разгоняя перед собой дым, вгляделся удивленно. Такой благодушный сидел Чернов, такой
— Скажешь тоже. — Чернов заметно смутился, как от незаслуженной похвалы, взял свою рюмку. — Давай еще по одной.
— Нет, погоди, ты вот что еще ответь: снаружи-то вы все вроде богатые, а внутри пустые, как твой двор. Почему так? Почему, ответь ты мне, у тебя, у самого справного, самого надежного мужика, нет никакой скотины? Ведь ты не крестьянин теперь, Иван, не мужик!
— Кто же я, по-твоему?
— Нахлебник ты, барин. Вот ответь мне прямо: на кого теперь твоя надежда в жизни? Неужто на Шатуновых?
— На совхоз, — сказал Чернов с улыбкой. — И на колхоз маненько.
Яка с досадой откинулся на стул, в глазах метнулся злой вспых:
— На совхоз у него надежа! И на колхоз тоже! Смехота! А в колхозе-то кто остался — не Шатуновы?
— И Шатуновы. И Степан твой. Я говорил, и опять скажу: крепкий он, ухватистый, большим хозяином станет.
— А-а! — Яка махнул рукой. — Срамота одна. В ботву пошел.
— Напрасно, Яков, зря. Верит он, руки умные, молочную ферму укреплять хочет. А мы утиную строим, мяса дадим.
— Слыхали!
— Ну слыхали так слыхали. — Чернов поднял свою рюмку, улыбнулся примирительно и отступил: — Давай тогда за былое, за прошлое. — И под строгим взглядом Яки не спрятал улыбку, отступил не поверженным. А может, и не отступил, вид подал только.
— За былое можно. — Яка взял свою, опрокинул в большой редкозубый рот, как в нору, но душной жгучести уже не почувствовал, притерпелся, должно быть.
Чернов положил тонко обглоданную арбузную корку в блюдо, взял с колен утиральник, промокнул подбородок, губы.
— Вот мы выпили за былое, Яков, песню про то спели. Хорошо. Я пел и время то вспомнил, молодость нашу.
— Правда? — удивился Яка, глядя на Чернова недоверчиво. — Вот же! И я про то думал, Дарью свою вспомнил.
— Ну вот. — Чернов опять поставил локти на стол, уперся подбородком в кулаки. — Оно завсегда так: про что поешь, про то и думаешь. И приятно нам, хорошо. Издалека-то ведь все приятным кажется, интересным. Вот кино видал я недавно про нашу войну, про гражданскую. Все в точности, как было: и тачанки с пулеметами, и эскадроны скачут, и шашки сверкают, и лошади с красноармейцами и беляками падают. Интересно. А знаешь почему?
— Ну? — Яка опять разжигал свою трубку,
— А потому, должно быть, Яков, что со стороны теперь глядишь на это, о смерти своей не думаешь, не над тобой она кружит. И под шрапнель летишь не ты. И конь закричал страшнее человека — не твой. И через голову, под копыта всего эскадрона полетел не ты.
— Темнишь, Иван, что-то.
— Нет, Яков, вспоминаю. Себя вспоминаю, отца своего, братьев. Как мы жили?
— Отец у тебя был прижимистый малость, это да.
— Не прижимистый — скупой, жадный. Три коровы в последние годы было, а цельного молока в доме никто не ел, даже ребятишки — только обрат, только после сепаратора. Положим, семья была большая, с такой нельзя без бережливости, но не морить же ее голодом, не доглядывать, как бабы студень варят — упаси бог, если сноха хрящик съест! А братья, когда делились, за каждое, прости господи, г... готовы были глотку перервать друг дружке. Или ты не знал этого, позабыл?
Все ты знаешь, и меня знаешь как облупленного. Недалеко я от них был.— А сейчас добрый стал, правильный? — Яка усмехнулся.
— Не знаю, только не жмот. Не ворчу, слава богу, как собака с костью, не показываю клыки и бесперечь не оглядываюсь.
«Гляди-ка, он и вправду всем довольный!» Яка пыхнул в него желтым дымом самосада:
— «Не ворчу, клыки не показываю»! Да где у тебя клыки-то? Нет давно ни своей кости, ни клыков!
— И слава богу, я — не собака.
— Дурак ты. Согнала вас новая власть в колхоз и овцами сделала. Всю жизнь стригет, с рожденья до смерти, а вы ей: «Бя, бя, любим тебя-а!» Тьфу! — Яка отвернулся к окошку, поглядел на синий в тени ворот снег. А посередине двора снег брызгал разноцветными искрами: от солнца, день совсем разгулялся. Вспомнил про собак, спросил отчужденно: — Осенью ты про одичавшую сучку говорил, это правда, или ты меня успокаивал тогда?
— Это когда ты Сокола застрелил?
— Когда же еще, больше вроде не встречались. — Яка окончательно рассердился на это повторное напоминание об убийстве Сокола.
— Правда, хоть сам спроси.
— А на чьем пчельнике, на колхозном или у вас?
— У Федьки Монаха.
Яка сунул в карман погасшую трубку и, чувствуя нарастающее раздражение, поднялся.
— К Степке пойду, с прокуроршей его покалякаю, — сказал хмуро.
— На дорожку посошок, — предложил Чернов, улыбаясь.
— Нет, хватит. — Яка повернулся к нему спиной и стал собираться.
Из горницы вышла Марфа с розовой, годов двух девочкой на руках, удивилась, что так скоро уходит.
— Хорошего поманеньку, — сказал Яка. Натянул полушубок, нахлобучил малахай, надел сразу варежки. Взявшись за ручку двери, добавил с ухмылкой: — Пригласил бы к себе, да арбузов соленых у меня нету, самогонку не гоню. — И хлопнул дверью.
— Аи поругались? — спросила с тревогой Марфа.
— Вроде нет.
— Чего же он такой невеселый пошел?
— С чего ему веселиться-то? Вроде никакой особой радости не случилось. Вот только с тобой свиделся, со мной, да, видно, мы его не развеселили.
— Беркут он был, беркутом и остался. — Марфа протянула внучку: — Иди к дедушке, он тебе сказку расскажет. — И стала убирать посуду.
Чернов с внучкой пошел в горницу,
X
Яка шагал серединой проулка, вниз, к заливу, где у самого берега, на главной улице Приморской, жил теперь (как же, начальство!) Степан. Виноват — товарищ Мытарин! Нет, неправильно, еще раз виноват: товарищ Степан Яковлевич Мытарин, председатель колхоза «Волга», вот как!
Скрипучий снег под ногами сверкал в солнечном раздолье, морозно искрился, переливался зелеными блестками, зеркально светились полосы санного следа с раздавленными кое-где конскими яблоками, а пахло как на железной дороге — душным и жирным каменным углем: дров хмелевцам давали только на растопку. Правда, такие, как Чернов, не топили углем, запасали на всю зиму сухостоя, но таких мало, таких раз, два — и нету. Таких радетелей!
«Вот мы выпили за былое, песню спели, приятно, хорошо»! Если тебе хорошо, что же ты похабить стал это былое, отца добром не мог вспомнить, братьев? Жадные были, за свое крепко держались! За чье же им было держаться-то, за чужое? У вас сейчас и колхоз и совхоз, а вон какие все хоромы возвели на казенный-то счет. Затоплением воспользовались, бедой этой вселенской: все равно-де леса будут на дне моря — пили, режь, руби, пока власть дозволяет, ставь новую Хмелевку! И как же быстро поставили, по дешевке-то, как широко размахнулись, до самых Выселок!