Дом для внука
Шрифт:
— Пьяный ты, — сказал Чернов грустно.
— Не в этом дело, старик. Дело в том, что я верил во все, я мечтал, как жаворонок, воспевать наступление каждого дня, каждый восход солнца, я был самым счастливым и самым глупым человеком на земле!
Подошел Щербинин, сел рядом с Черновым, спросил с усмешкой:
— А теперь ты самый несчастный и самый умный? Какая трагедия!
— Да, трагедия.
— Мы повинны в том, что не принесли тебе коммунизм на блюдечке, — сказал Щербинин. — Прости нас, пожалуйста, сынок!
— Пьяный он, — сказал опять Чернов, чувствуя себя неловко и не зная, как уйти от
— Не на блюдечке, — сказал Ким, помотав головой, — но и не с кровью. А революция — это кровь, кровь, кровь!
— Кровь, — сказал Щербинин. — Революция — это насилие над угнетателями во имя угнетенных, если уж ты не знаешь этой азбуки. Эту кровь проливали мы с Черновым, мы. И своей немало оставили. Когда сшибаются два класса, два лагеря, все промежуточное будет втянуто в этот водоворот, в тот или другой лагерь, а не втянуто, так погублено враждебным народу лагерем. Мы бились за идею.
— Да разве идея выше человека, человечества? Идеи живут до тех пор, пока живы люди. Нет человека — нет идеи!
— Не так. Ты передергиваешь, как мелкий жулик.
Чернов поднялся и стал помогать безмолвной Глаше убирать посуду со стола, носить ее в кухню. Глаша была грустной и тихо сказала Чернову, когда он пришел в кухню с горкой тарелок, что всегда они так: встретятся отец с сыном и никогда спокойно не разойдутся, всегда спорят. Она уж привыкла, но сегодня оба выпили, как бы Андрей Григорьевичу плохо не было. Всегда он расстраивается, любит он Кима, а уступить ему никак не может, не умеет.
— Я считал тебя умным, Ким, — устало сказал Щербинин, — а ты не понимаешь самых простых вещей. Как же ты смеешь говорить об идее, о том, что она нежизненна, если льется такая кровь! Ты просто слепец! В этих муках и крови новый мир рождался, целый мир!
— Мне не нужен мир, если столько крови!
— А жизнь тебе нужна? Да, тебе самому, тебе?!
— При чем тут я, речь о другом.
Чернов не выдержал, поставил на край стола блюдо с недоеденным салатом, заступился за Щербинина:
— Какой же ты, сынок, канительный! Про мученья говоришь, про кровь, -а ведь когда ты родился, только мать знает, сколько она мучений вытерпела, сколько крови изошло при родах. А родился ты один, не больше рукавицы, и неизвестно еще какой, молодец или так себе.
— Я не виноват, что я родился.
— А мир виноват? — рассердился Щербинин. — Октябрьский переворот был почти бескровным, гражданскую нам навязали, и не только свои — вся мировая свора кинулась на этого младенца, на нас. Ты же знаешь все прекрасно, чего ты хочешь?!
— Человечности и свободы.
— Мудрец! Да весь мир хочет человечности и свободы, и никто не имеет. Мы первые взяли ее, человечность и свободу. Вот руки дрожат от ее тяжести, задубевшие от напряжения руки. Мы держим ее, человечность и свободу, мы, коммунисты. Мы прошли все испытания, чтобы удержать ее и остаться коммунистами. *А ты как думал? Революция совершилась — и получай земной рай, сытый, свободный, человечный?
— Не думаю, какой там рай. Я знаю, что вы сделали потом. И как делали.
— Жестоко? — Щербинин посмотрел на сына с жалостью. Ким сидел за столом, опустив растрепанную голову, глядел в стакан с вином и задумчиво поворачивал его. Хотелось погладить, прижать к груди косматую беспокойную его голову. Или
ударить, чтобы он заплакал, чтобы почувствовал боль и хоть на минуту понял, сколько и какой боли пришлось вытерпеть ему, отцу, и всем отцам.— Жестоко — не то слово. Вы острием шли, штыком. Как-то неестественно все, отец.
Чернов собирался в прихожей, услышал эти слова и удивился нечаянной мысли. Подошел к Щербинину попрощаться, сказал виновато:
— Опять я встреваю, мешаю вам, простите старика, а только неправильно это насчет естественности.
— Говори, говори, Кирилыч, — разрешил Щербинин, закуривая.
Ким поднял голову, посмотрел на Чернова осоловевшими глазами:
— Ты не ушел, дед? Тебе чего?
— Я уйду, счас уйду, я про траву хотел сказать, сынок. Ты говоришь, неестественно, а я траву весеннюю вспомнил. Первую траву. Всходит уж она, поднимается на красной стороне, на припеке. Ты видел, как она всходит? Иголками, сынок, шильями, острием идет.
— Слышишь? — воскликнул Щербинин, загораясь. — Правильно, Кирилыч, молодец, спасибо! Именно так: иглами, ножами, шильями, стрелами, штыком идет первая трава. Она не может иначе. Ей надо пробить прошлогоднее старье, разворошить его, стать под солнцем, и только тогда, когда она отвоюет свое место, когда окрепнет, — только тогда она станет разворачивать листья, выгонит новые побеги, наберет цветы и приобретет тот вид, цвет и аромат, которые уготованы ей природой и которыми ты будешь восторгаться. Так, Кирилыч?
Но Чернова уже не было рядом. Сказав свое и видя, что им не до него, он кивнул на прощанье Глаше, вытиравшей тряпкой стол, и тихонько ушел.
— И с людьми так же, — продолжал Щербинин, досадуя, что Чернов ушел. — Ты не помнишь себя ребенком, но вот будут свои дети, убедишься — самое эгоистическое существо. Оно ничего не дает, даже не думает об этом, не может думать, но постоянно требует, требует: пищи, игр, внимания, знаний. Ребенок ненасытен и неутомим в своих требованиях. И он не может иначе, он просто не станет человеком, если не освоит этот мир в короткий срок, он погибнет. А мы говорим о новом обществе, новом государстве. Да, оно штыком прорывает старье, иглой, ножом, как травинка, ему надо укрепиться, и не нужны ему сейчас листья, не нужны ветки, нет еще и цветов — все это придет потом. Оглянись на наши первые годы: царя — долой, бога — долой, ваше благородие — долой, любовь — долой, есть боевые подруги... Страна похожа на бивуак, старое рушится, а новое сконцентрировано в одной точке, на острие иглы, ножа, штыка, ему надо устоять, укрепиться...
— Ясно, отец, ясно. Только твои биологические параллели...
Глаша принесла горячего крепкого чая, но они уже схватились снова и не обращали внимания ни на чай, ни на Глашу.
IV
Ким ушел только в два часа ночи. Глаша думала, что он останется ночевать, и постелила ему на диване в общей комнате, но он отказался, и Щербинин его не удерживал. Пусть выметается, сказал, а то и поспать не даст, негодник.
Глаше было больно видеть осунувшееся желтое лицо мужа, она принесла ему успокоительные таблетки, чтобы скорее уснул, ведь завтра на службу, отдохнуть не успеет но Щербинин таблетки пить не стал, выпил еще полстакана красного вина и ушел на кухню курить.