Дом учителя
Шрифт:
Машина из Спасского не пришла ни в назначенный день, ни в следующий, а на третий день стало известно, что в Спасском — немцы! Весть принесла женщина, счетовод тамошнего совхоза. Босая, в дождевом плаще, надетом прямо на сорочку, она появилась рано утром во дворе Дома учителя, неся у груди завернутого в одеяло младенца. Приткнувшись на крылечке, женщина посидела неподвижно, оцепенев, положив на колени свой дорогой сверток, уронив вдоль тела онемевшие руки. Потом, как в полусне, распахнула плащ и вынула из сорочки большую, наполненную грудь с припухшим соском. Но младенец не взял соска, слишком, должно быть, ослабел; его лысоватая, как в птичьем пуху, головенка валилась набок, и, ужаснувшись и сразу прозрев, мать тонко завыла…
Ее окружили люди, вышла, торопясь, Ольга Александровна. С перерывами, обливаясь молоком, младенец стал сосать. А женщина, запинаясь, будто с трудом припоминая, как все было, рассказала, что на рассвете ее разбудил страшный треск. За окном в дыму скакали черные бесы с огромными головами — так она и сказала: бесы, — мигал огонь, что-то взрывалось и свистело. И, выхватив из кроватки сына, она без памяти кинулась на огороды, а там по оврагу, лесом, выбралась на большак. Она поняла уже, что это носились по улице, стреляя, немцы — немецкие мотоциклисты в своих рогатых, похожих на опрокинутые горшки касках. А она была комсомолкой, женой командира Красной Армии, и она догадывалась, что ожидало бы ее с ребенком в немецком плену.
Ольга Александровна повела женщину в дом на свою половину, дала ей туфли, свитерок Лены, юбку, уложила ее младенца на кровать. Сама она облачилась в гладкое черное платье, служившее ей для официальных выходов, поправила, спеша и задыхаясь, прическу, приколола к воротничку черный галстучек. Наказав Насте не отлучаться и держать всех в готовности к отъезду, Ольга Александровна направилась в райисполком, в отдел народного образования. Куда же еще могла она пойти с вопросом, придет ли наконец за ними в Дом учителя машина и что вообще с ними всеми будет?
За воротами Ольгу Александровну нагнал Войцех Осенка — он направлялся в райвоенкомат со своими вопросами и просьбами: прошло уже больше недели, как он и его товарищи жили здесь в бездействии. И хотя их всех исправно довольствовали при местном госпитале, кормили и одели, это затянувшееся ожидание становилось с каждым днем все более тягостным. Осенка даже не знал, где находится теперь штаб армии, он мог обращаться здесь только в районный военкомат, а военком при встречах говорил одно и то же: что надо подождать еще немного, денек-другой указаний из штаба. Сегодня, однако, счет шел уже не на дни, а на часы, может быть, на минуты: если верить женщине, прибежавшей только что из Спасского, немцы были утром всего лишь в двадцати километрах от города. Кто мог гнать, какой оборот примут дела к вечеру?!
— Пшепрашам, пани! Нам по дороге?! — осведомился Осенка.
И Ольга Александровна посмотрела на него с благодарностью — ей было страшно идти одной по этим улицам, где она знала каждый дом, каждый двор, — она никогда не видела их такими. Время давно перевалило за ранний час открытия булочных, а затем и за более поздний — начала занятий в учреждениях, но город будто и не просыпался еще: были закрыты магазины, пусты дворы, а на иных домах так и не распахнулись затворенные ставни. И редкие встречи только усиливали ужасное впечатление от этого кладбищенского сна, поразившего целый город…
Проехало несколько нагруженных машин — все в одном направлении, на восток, к реке, — тесно облепленных женщинами и ребятишками, мостившимися на ящиках, на мешках. Туда же, к реке, за которой в нескольких километрах проходило Московское шоссе, медленно ковылял на протезе с баяном на спине городской гармонист, добрый знакомый Ольги Александровны, постоянный участник ее клубных мероприятий. Он что-то крикнул издали, замахал рукой, но у нее недостало сил вступить в разговор. Встретился ей и другой знакомый — начальник почтового отделения, помнивший еще ее отца и брата, старый вдовец с малолетним внуком; они в четыре руки толкали перед собой тачку с узлами, с чайником, бренчавшим поверх поклажи; позади хозяев, косо отвернув морду, трусил белый, с лысыми боками пудель; Ольга Александровна знала и этого пуделя — пес был
тоже стар и от старости слеп на один глаз.— А вы не ушли еще? Как же так?! — пугаясь за нее, выкрикнул почтовый начальник. — Ольга Александровна, голубка наша! Надо уходить… Мы — до Можайска… Желаете — подождем вас…
— Дай вам бог благополучно… — выговорила она с усилием.
Он задержался подле нее, снял свою обвисшую фетровую шляпу, отер ладонью потный лоб, щеки, а когда отнял морщинистую руку, его испуганное лицо было уже другим — жалобным.
— Да неужто вы?.. Ай-ай, — очень опечалился он. — Ну да вам, может, и не надо?.. Может, вы и не собираетесь вовсе уходить? Коли так — прощайте, Ольга Александровна! А мы пойдем!
И она даже не попыталась разуверить его, сказать, что он обидно ошибается в своем подозрении.
На главной улице города царствовал все тот же необъяснимый, при дневном свете, всеобщий сон. На дверях универмага, на гастрономе, на «канцелярских принадлежностях» висели большие гиреподобные замки; глухо и черно было за окнами, оклеенными крест-накрест полосками бумаги. И только в «скупке-продаже» какие-то тени шевелились в полумраке у прилавка. А на выходе на площадь на углу баба в пушистом платке, в мужском пиджаке вынесла на продажу мешок тыквенных семечек и с покорным выражением толстого лица дожидалась покупателей.
На городской площади — Московской, как ее называли с незапамятных лет, — Ольгу Александровну встретили Лена и Федерико. Они вышли с нею вместе, но вскоре опередили и теперь дожидались у входа в райисполком; здесь же, но в другом крыле этого желтого с белыми колоннами здания, построенного еще в прошлом веке, помещался также райвоенкомат. Осенка учтиво поклонился всем и ровным шагом пошел к другому крылу.
— Мы немножко походим вокруг с Федерико, — сказала Лена тетке. — Не возражаешь?
— Только недалеко… Отсюда мы прямо домой. Я прошу вас, мосье Федерико, недалеко! — сказала Ольга Александровна по-французски.
И с досадой отметила про себя, что разговаривала не строго, как следовало бы, а искательным тоном; почему-то этот искательный тон неизменно появлялся у нее, когда она обращалась к Федерико — словно она побаивалась его.
При всех своих заботах и тревогах Ольга Александровна не могла не заметить этой чересчур уж быстро, на ее глазах возникшей дружбы Лены с молодым итальянцем. И мосье Федерико внушал ей все меньше симпатии, по мере того как росла к нему симпатия ее племянницы, а вернее сказать, дочери. Их необычный, как из легенды, гость, отважный и бесприютный, мог, разумеется, рассчитывать в ее семье на доброе внимание. Но внимание, оказываемое ему Леной, было, пожалуй, чрезмерным. Федерико со своей всегдашней отчужденностью, с твердым, нетеплеющим взглядом своих синих, красивых глаз внушал Ольге Александровне робость: рядом с дочерью она предпочла бы видеть другого юношу, более понятного, что ли, пусть даже без легендарной биографии.
— Может быть, мы сегодня наконец все уедем… Ты, во всяком случае, Лена, ты не останешься! И я прошу тебя: надо быть каждую минуту готовой… ты же понимаешь!..
— Excusez-moi [24] , — извинилась Ольга Александровна перед Федерико.
Она достала из сумочки платок, отерла уголки губ, потрогала машинально галстучек и, приготовившись молить и настаивать, вся сжавшись внутри, отворила дверь.
В первое мгновение она подумала, что опоздала: в вестибюле, где обычно с утра толпился народ и сидели вдоль стен ожидающие приема, не было ни души; на замусоренном полу громоздились сваленные зачем-то в кучу скамейки. Но вот из глубины, из какого-то кабинета донеслось стрекотание пишущей машинки, и у Ольги Александровны родилась надежда. Покуда стучала где-то пишущая машинка, а следовательно, покуда работала канцелярия, в мире сохранялась еще известная устойчивость.
24
Простите (фр.).