Домашний быт русских цариц в Xvi и Xvii столетиях
Шрифт:
Мы уже говорили, что в древнерусском обществе понятие о самостоятельности лица, о человеческой свободе и независимости, было неразделимо с понятием о самовластии; что идеал достойной личности был в тоже время идеалом личности самовластной; что самостоятельность личности иначе не представлялось тогдашнему уму, как в форме поступков и подвигов самовластных. Естественно также, что в понятии о самовластия лежало неразделимо и понятие о единовластии, ибо самовластие, по существу своей идеи, не могло терпеть подле себя соперника, или совместника своей жизни; оно совсем исключало, совсем отвергало всякую сколько-нибудь равную себе силу. В этом именно смысле именуется самовластцем земли и Ярослав Великий, когда он остался под конец ее единовластителем; в том же смысле говорится и об Андрее Боголюбском, что он хотел быть самовластцем, т. е. полным, ни от кого и ни от чего независимым господином своего княжества.
Весьма естественно, что когда князья по идеалу Ярослава и Андрея сделались самостоятельными в своих княжеских вотчинах, они иначе и не могли понять свою самостоятельность, как только в форме самовластия, которое вдобавок еще сильнее укреплялось сознанием, что лидо князя есть лицо господина земли вообще, что князь не напрасно носит меч, а на казнь злым и в защиту добрым. Известно, что на этот путь княжеского самовластия наша история явно стала выходить еще со второй половины XII века. Известно также, что шаги ее в этом направлении были ускорены татарским разгромом. С этого времени совсем угасает идея родовой власти, т. е. идея о живом единстве, о живой связи княжеского рода, а стало быть о взаимной круговой зависимости князей друг от друга. Незаметно, они все более и более становятся чужими друг другу; с тем вместе гаснет и сознание о живом единстве Русской земли. Русская земля «разносится
Существом этой жизни была конечно борьба, кровавая борьба земского разрозненного самовластья, борьба опричных княжеств, опричных господарств, за свою самостоятельность, т. е. на самом деле за самостоятельность своего самовластья, ибо иного понятия о самостоятельности, как мы сказали, в то время не было. Для самостоятельности с этим смыслом не было никаких границ, не лежало в ней ничего человечного, ничего нравственного, ничего даже политического, общего. Это было простое буйство одних лишь своекорыстных княжеских целей. Поэтому и для достижения таких целей употреблялись всяческие средства без малейшего разбора и без малейшей нравственной их оценки.
Русская земля была отдана на растерзание княжескому произволу, который, как зверь, ждал всюду добычи, подстерегал ее, хватал ее при первой возможности, надеясь лишь на одну силу, хитрость и всякое коварство, свойственное его хищной природе. «Рекоста бо брат брату: се мое, а то мое же; и начаша про малое, се великое молвити, а сами на себя крамолу ковати… Тогда сеялись и вырастали усобицы, погибала жизнь, в княжих крамолах веки человекам сокращались. Тогда по русской земле редко пахари покрикивали, но часто граяли враны, деляче себе трупы…» Само собою разумеется, что из такого положения дел ничего другого не могло выйти, как именно то, что в действительности и вышло. Кто-нибудь один, сильнейший и хитрейший, должен был одолеть всех. На таком пути поставлена была вся жизнь Земли. Другого выхода, другого разрешения задачи не виделось ни где и ни в чем. К тому же Земля слишком сильно чувствовала свое племенное и нравственное единство и вовсе не думала создавать из себя Федерацию княжеских, а в сущности помещичьих вотчин. Рознь жизни была не по ее уму. В этом уме жило святое слово Русь, которое всегда и взывало, к единству. Этот ум Земли должен был наконец подняться и воссоздать в новой форме то, что было начато давно уже, еще в первые века ее истории.
Собирателем разнесенной розно Земли или иначе сильнейшим и хитрейшим из самовластцев явился князь Московский. Являлись и другие: путь был открыт не для него одного. Но Московский осилил всех и осилил особенно по той причине, что личное вотчинное свое дело, тотчас же осветил светлым лучом общей земской политической цели. Он высоко поднял знамя единства всея Руси и крепко держал его до конца своего подвига. Принимая на свои руки это дорогое наследство первых веков русской истории, Московский князь конечно должен был ответить за все, должен был расплатиться за все кровавые долги, нажитые в течении столетий темными кровавыми делами княжеского рода. Он один должен был принять на себя все грехи своего рода. Он должен был явиться типом того жизненного начала, той жизненной идеи, которая до того времени управляла всеми действиями и деяниями князей, т. е. полным, законченным типом княжеской самостоятельности, а иначе полным, законченным типом княжеского самовластия. Другого плода не могла принести почва княжеского господства над землею. Рано ли, поздно ли, не тот, так другой, но один кто-нибудь неизменно явился бы именно таким плодом княжеских смут, котор и крамол, терзавших землю целые века. Напрасно думают, что в Москве не продолжалась та же самая история, которая в X, в XI, в XII веках крутилась по временам около Киева. Московская история относится к той киевской истории, как плод к корню. Историю киевскую, как и московскую вырабатывало одно и тоже славное и бесславное древо княжеского рода. В Москву стянулись только все соки этого древа. Какие они были, такими и еще в большей силе они явились и в своем плоде.
Московское собирание земли, выразившее в себе задачу всей прошлой истории, основную ее идею, было проведено, соответственно характеру времени, путем захвата, насилия, коварства, предательства; путем всех пороков, какие обыкновенно порождает борьба необузданного своеволия и самовластия. Борьба эта, как мы заметили, началась очень давно, гораздо раньше московского господарства. В эту эпоху, когда зачиналась каменная Москва, зачинался в ней Грозный Царь, она подвигалась к последним дням и потому велась с большим ожесточением. Она воспитала в особой нравственной сфере не одно поколение. Очень естественно, что с собранием земли она собрала в Москве, вместе с людьми, и все те нравственные стихии, которыми жили эти люди. А эти люди искони жили крамолою, ради окаянных вотчин: — се мое, а то мое же; искони ковали крамолу, были, хотя и мелкими, но такими же необузданными самовластцами, наиполнейшим типом, которых явился московский собиратель земли. В московском дворце, таким образом, собралось столько элементов нравственного растления, что этот дворец на долго сделался поприщем для самых темных и нередко бесчеловечных дел и событий. То, что ходило прежде по всей земле, собралось теперь в одно место. Мелкие и крупные самовластцы земли собрались в один, двор московского господаря. Междоусобие, ходившее по всей земле сосредоточилось теперь в одном городе и по необходимости приняло другой вид, взялось за другое оружие.
Собирание земли, к концу XV века, привлекло в Москву много князей и княжеских бояр — дружинников, которые из независимых, самовластных вотчинников сделались, волею или неволею, слугами московского вотчинника, его холопами. Все они однако ж понимали московского князя, как насильника, как одного из таких же вотчинников, который, как сильнейший, ради своего несытства, угнетением и притеснением, отнимал и вотчины, а с ними и свободу у других, слабейших, в том только и виновных, что не в силах они были с ниш бороться и некуда им было уйти от его могущёственной и жестокой руки. Все они московское государственное дело понимали личным делом московского князя, и почитали этого князя личным себе врагом, простым грабителем. Не мог, конечно, и московский князь, особенно в начале, сознавать, в полной мере и во всей чистоте, государственную, общеземскую высоту своего призвания; и он точно также понимал свою задачу не столько государственным смыслом, сколько смыслом вотчинника, смыслом личного владенья землею. Но по ходу истории в его вотчинническом деле воплощалось дело всей земли. Это самое, даже против его сознания, увлекало всю его деятельность на свой путь, на котором смысл вотчинника с жизненною постепенностью должен был претвориться в смысл государя, уже не вотчинника, а главного и первого слуги для всей земли. Но пока совершился такой выход истории, княжеская старина должна была по праву самой жизни прожить и отжить свой век, так сказать, в своем собственном теле. Как известно, в этом теле все члены были равны своею круговою связностью. По крайней мере в нем была еще жива крепкая память о таком равенстве. Московский князь стал проводить новину, начал всеми силами выбиваться из этого равенства, а потому его борьба с своими сверстниками по происхождению и по старому дружинному праву по необходимости являлась только личною, в полном смысле такою же междоусобною борьбою, какая прежде терзала всю землю, а теперь должна была терзать государев двор. Московский князь выбивался из равенства отношений, а остальные князья и дружинники, собранные в его дворе, добивались этого равенства, т. е. добивались сохранить уже одряхлевшую старину в полной силе. Само собою разумеется, что борцы не разбирали средств, не останавливались ни пред какими средствами, чтобы сломить противника. Они жили в такой век, когда об этом много и не думали. Все они воспитаны были в тех понятиях, а главное в самых тех делах, которые свидетельствовали, что существует одно право для людских отношений, это — самовластное право сильного, и что это право принадлежит всякому, кто сумеет им воспользоваться. И они употребляли всяческие средства, чтобы действительно им пользоваться. В Москве таким образом вгнездилось столько олигархических начал, столько олигархических стремлений, что борьба с ними должна была продолжиться на целое столетие. Она же должна была вырастить свой страшный плод, этого неслыханного
по кроворазлитию бойца в лице Ивана Грозного, который сам же в немногих словах, но вполне верно и точно определил истинный смысл своей личности и своей истории. Он писал Курбскому: «Похищеньем, или ратью, или кровью сел я на государство? Я народился на царстве Божьим изволеньем; я взрос на государстве… за себя я стал! Вы почали против меня больше стояти, да изменяти; и я потому жесточайше почал против вас стояти; я хотел вас покорить в свою волю…» [84] . Курбские и братия, конечно, не могли понять этих речей. Они готовили для русской жизни польскую форму государственной власти [85] . А русский земский смысл никак не мог понять польской. Формы, т. е. боярского владычества над землею и стало быть владычества боярской челяди (шляхты). «Здесь не Польша, есть и больше», говаривал русский земский смысл, давая тем знать, что у него есть точка опоры, есть третье лицо, способное, рано ли, поздно ли, защитить его, стать на его сторону, т. е. в сущности стать на сторону законного суда и справедливости. Вот из за чего и шла долгая, большею частью подземная борьба в московском дворце, которая была московским только продолжением старой истории киевской, суздальской, рязанской, тверской и т. д.84
История отношений между Русскими князьями, г. Соловьева, 684.
85
Мысли и заметки о русской истории, г. Кавелина. Вестник Европы 1866 г. т. II, 375.
Бой на открытом поле был проигран. Бороться силою сильного, равною силою, было уже невозможно, не мыслимо. В Москве, по необходимости представилось другое поле, на котором возможно было искать победы силою слабого. На этом поле нередко совершались удивительные дела. Сила слабого нередко становилась не в пример страшнее открытой силы. Какая ж была эта сила? Это была сила вообще угнетенных, порабощенных людей, потерявших возможность вести открытую борьбу; сила тайных заговоров и козней, сила предательства, доноса, клеветы, сила всякого коварства, всякого потаенного лиха, и особенно сила лихого зелья, т. е. порчи и отравы, которая, по суеверным представлениям века, являлась обыкновенно в образе волшебства и чародейства. Эта последняя сила сделалась страшилищем, пред которым трепетало все общество Москвы до последнего человека, сколько-нибудь значимого для подъискателей чужой погибели. От этой силы было мудрено укрыться даже в собственных хоромах, даже в самых сокровенных клетях этих хором. Она была ежеминутно направляема против всякого, забиравшего в свои руки какую либо власть, а тем больше власть государскую, дворовую. И само собою разумеется, с особенною энергиею, в начале, она была направляема против главного и непосредственного представителя самовластной идеи, против главного выразителя самовластных начал жизни и главного виновника самовластных дел, уничтожавшего всякую возможность прямого, открытого боя, всякое малейшее с ним совместничество. Тайная, скрытая, подземная вражда и ненависть к победившему самовластью, которое, к тому же, не переставало оскорблять, унижать и всячески изводить противную себе среду, — эта-то вражда и поднимала всевозможные ковы на государя. Она зорко следила за каждым шагом самовластителя, за каждым мелочным происшествием его домашней жизни, за каждым событием в его семействе. Собирался ли государь жениться, она портила его невесту и отнимала у него любимую женщину; она портила его супругу, его детей. Разводился ли государь с женою по случаю неплодия и женился на другой, она распространяла слух, что оставленная неплодная царица разрешалась от бремени наследником. Умирал ли у государя сын, она распространяла слух, что он жив и удален от царства лишь кознями близких к государю людей. В еству и питье, в платье и во всякую обиходную вещь она клала или всегда была готова положить лихое зелье и коренье, и на смерть, и на потворство, или прилюбленье, что равно было опасно. Конечно, по большой части, такие обстоятельства являлись одними только сплетнями, которыми обыкновенно боролись между собою мелкие самовластцы из боярства, низвергая ими друг друга с высоты государских милостей; но бывали и настоящие дела. Нельзя было верить ни кому. Необходимо было беречься от людей всякими мерами. Известно, что при в. к. Иване Васильевиче, во время его домашней смуты с сыном Василием о наследии престола, даже его супруга, гречанка Софья, прибегала к ворожбе; и к ней приходили «бабы с зелием», отчего и с нею, с своею женою, государь должен был жить в бережении [86] .
86
И. С. Р. Л. VI, 279.
Что действительно жизнь и здоровье московского государя часто находились в опасности от козней потаенных врагов, на это указывает весь склад дворовых его порядков, получивших свое начало большею частью именно в то время, как сделался он самодержцем всея Руси. Эти-то дворовые порядки лучше всего и объясняют нам, что московский государь, не смотря на свою великую власть и грозное свое могущество, грозное могущество даже одного своего слова, не смотря на эту непомерную силу сильного, чувствовал, что он не имеет силы, чувствовал, что он находится в постоянной, самой крепкой; тесной и тяжелой осаде от силы слабого. Окончив с полным торжеством войны большими походами, войны открытые, явные для всей земли, он принужден теперь внутри своего двора вести иные войны, без всяких шумных и громких походов, войны тихие, медленные, никому неслышные и незримые, но еще более ожесточенные.
Чтобы понять всю силу этого нравственного растления, которое охватило все собравшиеся в Москве общество самовластцев и олигархов, необходимо войти в нравственный склад тогдашних убеждений; надо понять закон, который вообще в древнее время руководил всякою борьбою врагов. По тогдашним понятиям, защищать себя от врага, значило самому первому нападать на него; так, как и побеждать врага, значило совсем истреблять его. К тому же жизнь человеческая ценилась в то время очень дешево, несравненно дешевле всяких, даже эгоистических целей и стремлений: несравненно дешевле всякой, даже эгоистической необходимости. Как скоро цели и необходимости возвышались сколько-нибудь до общих интересов, то понятие о враге низводилось до понятия о простой ненадобной и вредной вещи, которую истреблять почиталось делом естественным и обычным. Мы знаем, что такие понятия существовали в нашем обществе и особенно в среде государственных и олигархических стремлений, очень долго. Когда, при царе Алексее Михайловиче, сын Ордына-Нащокина бежал тайно за границу, то самый гуманный из древних наших царей, посылал к несчастному отцу подъячого с таким наказом: «Афонасью говорить, чтоб он об отъезде сына своего не печалился и в той печали его утешать всячески и великого государя милостью обнадеживать… о сыне своем промышлял бы всячески, чтоб его, поймав, привести к нему; за это сулить и давать 5, 6 и 10 тысяч рублей: а если его таким образом промышлять нельзя, и если Афонасью надобно, то сына его извести бы там, потому что он от великого государя к отцу отпущен был со многими указами о делах и с ведомостями. О небытии его на свете говорить не прежде, как выслушавши отцовские речи, и говорить, примерившись к ним. Сказать Афонасью; вспомни, что больше этой беды вперед уже не будет; больше этоий беды на свете небывает» [87] . Весьма понятно, что в эпоху утверждения самовластных идей, в эпоху беспощадной кровавой борьбы этих идей, подобные убеждения принимались живее и воплощались в дело без всяких оговорок и гуманных соображений. И так как открытой борьбы вести было уже нельзя, то враги и с той и с другой стороны очень часто вели ее скрытными подземными путями.
87
Г. Соловьева: История России, XI, 96.
Самая страшная и наиболее опасная сила невидимых врагов, от которой государю действительно пришлось сесть в осаду, затвориться в своих хоромах, как в крепости, была, как мы упомянули, порча лихим зельем, отрава, а с нею нераздельно всякое волшебство и чародейство.
В тот суеверный век в самом деле трудно было отличить отраву от невинного ведовства и колдовства, зелье-коренье вредное, от безвредного, ибо и то и другое являлось под одним покровом таинственных суеверных действий, в обстановке разных волшебных наговоров и заговоров, направленных на человека с различными целями, даже с целью привлечь к себе его любовь и милость; трудно было разобрать, где являлось пустое только суеверие и где оно несло в действительности страшные средства отравы. Между тем явные всем дела, явная гибель некоторых лиц, именно от лихого зелья и порчи, указывали на одну только эту страшную силу чародейства. Вот почему пустая волшба и настоящая отрава становились одинаково опасными, возбуждали одинаковый страх везде, где обнаруживались и малейшие признаки лишь одного пустого суеверия.