Домашний быт русских цариц в Xvi и Xvii столетиях
Шрифт:
Возможное для произвола единицы, не бывает возможным для доброй воли целого общества; общество в сущности есть общая природа той же частности — единицы, общая человеческая природа, которую не в силах ограничить своими исключительными стремлениями никакая отдельная частица — личность, и которая не в силах даже и сама себя ограничить. Общая природа человека, нося в себе не личные только, а мировые законы развития, рано ли, поздно ли, всегда выбьется на свободу, на свой прямой путь, из всяких личных, т. е. временных и случайных тенет и стеснений.
Аскетическая идея отрицала сферу мирского удовольствия, всякого удовольствия, которое служило миру, т. е. утехам мирской жизни, для большинства и без постнической идеи всегда наиболее горькой и трудной. Но удовольствие как и труд, если при известных условиях и при известном настройстве понятий обходимы в личной жизни, то в общей жизни они являются насущною потребностью, вполне и безусловно необходимою, без которой не возможна сама жизнь общества, т. е. развитие и совершенствование общей природы человека. Отнимать у человека мирское удовольствие — значит самого его отнимать у общества и след. лишать его высшего блага в его жизни и высшей цели его существования, ибо для человека высшее благо — жить в обществе и высшая цель — жить для общества.
Нам скажут, что аскетическая идея отвергала лишь удовольствия развратные, грубо-животные. Это так; но вместе она отвергала мирское удовольствие и безразлично в самой его идее; самую мысль о каком либо удовольствии она почитала уже грехом и всегда грозила за то страхом будущего наказания.
Народная музыка, песня, пляска, сказка, какая либо игра и т. п., в нашем древнем быту с первого же времени, как только раздалось учительное слово, были отвергнуты, как действа идолослужения. Аскетическая проповедь возглашалась не исключительно только против разврата, какой в иных случаях сопровождал эти действа, напротив эти то самые, в сущности невинные, удовольствия она и почитала развратом, бесовским угодием, лестью дьявола. Она
Домострой, преподавая наставление, как духовне устроивать трапезу, стол, обед или пир, пишет между прочим: «если начнут смрадные и скаредные речи и блудные; или срамословие и смехотворение и всякое глумление; или гусли и всякое гудение и плясание и плескание и скакание и всякие игры и песни бесовские, — тогда, якоже дым отгонит пчелы, такоже отыдут и ангелы Божии от той трапезы и смрадные беседы, и возрадуются беси… да такоже безчинствуют, кто зернью и шахматы и всякими играми бесовскими тешатся»… Или дальше: «А кто бесстрашен и безчинен, страху Божию не имеет и воли Божии не творит и закону христианского и отческого предания не хранит и всяко скаредие творит и всякие богомерзкие дела: блуд, нечистоту, сквернословие и срамословие, песни бесовские, плясание, скакание, гудение, бубны, трубы, сопели, медведи и птицы и собаки ловчия; творящая конская уристания… (Такоже и кормяще и храняще медведи или некая псы и птицы ловчии, на глумление и на ловление и на прельщение простейших человеков…)» Дальше: «или чародействует и волхвует и отраву чинит; или ловы творит с собаками и со птицами и с медведями; и всякое дьявольское угодье творит, и скоморохи и их дела, плясание и сопели, песни бесовские любя; и зерьнью, и шахматы и тавлеи (играя) — прямо, все вкупе, будут во аде, а зде(сь) прокляти»…
Повторяя не один раз свои запрещения, Домострой представляет только слепок общих мест из старейших самых первых поучений, которые были принесены из Византии и обличали некогда язычество византийского же общества где музыка, песня, пляска, «бубенное плескание, свирельные звуци, гусли, мусикия, комическая и сатирская и козлия лица» (маски) и т. п., являлись на самом деле служителями языческих богов, — «иже бесятся, жруще матери бесовстей Афродите богине… еже творяхуть на праздник Дионисов» — так что нельзя было и отделять их вообще от идолослужения. Но, с той поры, вместе с идолослужением упомянутые поучения стали отвергать и вообще мирские игры и утехи, постоянно обзывая их идольскою службою. «Не подобает христианам в пирах и на свадьбах бесовских игр играти, то не брак наричется, но идолослужение, иже есть плясба, гудба, песни бесовские (вар. песни мирские) сопели, бубны, и вся жертва идольска, иже молятся проклятым богам… [186] — Каждый праздник, сопровождаемый обыкновенным для народа весельем, принимал уже смысл еллинского пирования, становился обычаем еллинской прелести. Некоторыми, впрочем, византийскими правилами были отвержены даже народные пиры — братчины, именно как складчины для общего веселья. Но такое запрещение осталось в Русской земле без последствий, ибо совсем уже разрушало весь старый наш бытовой строй, вынимало, так сказать, самую душу народных обычаев. Всякое мирское удовольствие, забава и увеселение сделались, таким образом, грехом идолослужения, сетями дьявола, которыми верующия души отвлекались от Бога. Поэтому в поучениях при всяком удобном случае напоминалось, сколь велик такой грех и как нужно всегда его беречься.
186
Летописи Русской Литер. и Древн., изд. И. Тихонравовым, т. IV. Слова и поучения против язычества.
В числе мытарств или испытаний души в злых делах, между другими грехами поставлено было в седьмом мытарстве и «плясание на пиру» на свадьбах, в навечерницах, и на игрищах, и на улицах, рядом с буесловием, срамословием и бесстудными словесами, под которыми должно разуметь также всякие поэтические народные словеса; а в 15 мытарстве уже прямо указывается особое злое греховное дело, еже басни бают и в гусли гудут, наравне с блудодеянием и со всякою ересью, именем которой обозначены и суеверные приметы и ворожба [187] . Учительное слово нередко живыми образами рисовало сатанинскую погибель от мирского увеселенья. Известно довольно распространенное в старой книжности сказание св. Нифонта о песнях мирских и о русальях (игрищах), которое назидательно представило, как однажды демон, князь бесовский, шел мимо Божьего храма, с 12 бесами, которые стали завидовать церковному пению и укорять своего князя, что оттого, что там славят Христа, их сила и слава сокрушилась; как демон успокоивал их, говоря, что в мал час то пение минуется, и люди начнут славить их, бесов, мирскими песнями и плясанием; как потом после обедни «иде человек с сопелмя и по нем мног народ идуща, ови с гусльми, ови плещуще пояху, ови же пляшуще»; как бесы во очью этому радовались радостью великою и всех тех, «иже кто идяше во след сопущих, единем ужем (веревкою) связавше, влачаху; как они льстили других на песни и на плясанье и на игранье; как некто, муж свят, зря из своей палаты, повеле иред собою плясати — играти и взем сребреницу вдаст сопельнику; как бесы послали эту сребреницу отцу своему сатане в бездну; как он возрадовался этому пагубному дару особенно потому, что он был от христиан, повелевая понуждати их на игры и на плясания и на иное, еже есть им в любовь… Все это было видено душевными очами и написано на пользу дабы бежать проклятых игр бесовских, пачеже удаляться плясания, да не со дьяволом осужденным быть в вечный огонь. Подобные образные представления конечно действовали еще с большею силою на убеждения людей, чем простые слова запрещения.
187
Памятн. Рос. Слов. XII в. 94.
С течением времени поучения с этою идеею шли дальше, рассматривали подробнее все виды мирских утех и осудили окончательно все, что сколько-нибудь выражало удовольствие, утеху, забаву, увеселение. Еще в первых поучениях и запрещениях шпильман (шпынь, насмешник) рекше глумец, плясец, гудец, свирельник, скомрах, как и вся шпильманская мудрость, смехотворная хитрость, скомрашное дело, приобрели самое отверженное значение, наравне со всякими потерянными людьми и особенно с еретиками и со всякою ересью. Все эти имена, как и самое слово еллинский стали омерзительными: в понятиях людей благочестивых. Это было поганство, т. е. язычество в простом переводе слова; но тоже слово стало обозначать, как и теперь обозначает, всякую нечистоту и мерзость. Русское общество, конечно, не имело и малейшего понятия о языческих грехах еллинизма. Покорное святыне водворяемых правил и новых уставов жизни, оно всякое слово этих правил и уставов, принимало с полною чистою и сердечною верою; оно относилось к ним с робостью малосмысленного первоука, изумденного, пораженного авторитетом учителя. Эту необыкновенную робость и принижение мысли мы скоро замечаем в тех многочисленных вопрошениях, какими русский ум пытал своих первых наставников (Вопросы Кирика и т. п.). В некотором смысле, для того времени, это было своего рода вольнодумство, вольная дума, искавшая и жаждавшая истины, которой она и требовала от своих первых наставников. Очевидно, что все сказанное наставниками и было для нее искомою истиною. Наставники же, воспрещая то или другое греховное обстоятельство жизни, соединяли с именем этого обстоятельства своя особые, еллинские же или византийские понятия, для которых в живой русской действительности, кроме внешней формы, не заключалось никакого жизненного смысла или этот смысл был вовсе не таков, каким он представлялся в уме наставников. Так в числе запрещенных игр было указано, напр., конское уристание. В еллинском Царьграде, на еллинском ипподроме, о великолепии которого трудно было и мыслить русскому уму, эти конские ристания в действительности были языческим спектаклем, где зеленые и голубые возницы были посвящены, одни матери земле, другие небу и морю; где колесницы, запряженные 6 лошадьми ехали во имя высшего языческого божества, запряженные 4 лошадьми, везли изображение солнца, а запряженные двумя, черною и белою — изображение месяца, и т. д. Потеха была чисто языческая. Но сколько же языческого представляла наша древняя скачка на диких степных конях, подобная по всему вероятию скачкам теперешних степняков? Другая запрещенная игра, шахматы, вероятно и принесенная к нам самими же византйскими христианами, точно также в нашем быту не могла иметь никакого языческого смысла; но тем не менее отвергалась, как предмет идолослужения. Об ней писали: «Аще кто от клирик или колугер играеть шахмат или леки (кости), да извержет сана; ащель дьяк (причетник) или простец (мирянин) да приимуть опитемью 2 лета о хлебе и о воде, одиною днем, а поклона на день 200; понеже игра та от беззаконных халдей: жрецы бо идольские тою игрою пророчествоваше о победе ко царю от идол, да то есть прельщенье сотонино». Очень нередко именно такими соображениями, вовсе не приложимыми к древнему русскому быту, и руководились первые наши наставники в правилах и уставах жития. Конечно, всякий предмет народной забавы и утехи носил в себе в какое-то время языческие черты или просто служили язычеству; но так было по той причине, что в какое-то время вся жизнь человека была язычеством, поэтому, не только какая либо игра, но и все предметы повседневного быта, вся домашняя утварь, начиная с печного горшка, тоже приносимы
были на службу тому же язычеству. Аскетическая идея в своих отрицаниях и отвержениях вовсе не различала языческих идей от вещественных предметов или от простых порядков жизни и стремилась все сравнять и привести в один образ и в одну меру, в одно положение.Общество должно было устроиться, как монастырь, как пустынножительство, водворить повсюду обет молчания, обет непрестанной молитвы, отдаваясь лишь работе дня, необходимым житейским трудам и занятиям. От жизни отнимался один из существенных элементов ее развития, отнималась целая область ее поэтических стремлений, которые конечно не приводили же к одному только разврату, но содержали в себе, как и всегда содержат, источник жизненной силы и для нравственного совершенствования. Было необходимо только отличить этот добрый источник от того зла, каким он не всегда же и окружался. Но, верная своему началу, аскетическая идея не должна была делать подобных различий. Поэзия в ее глазах была вообще смрадом и скаредием греховной жизни, поэтому именем бесовской песни, басни, кощунов, глумления, она безразлично обозначает всякий памятник народного словесного творчества, равно как и всякую игру бесовским угодием. безчинием, бессрамием; все это были дела бесовские, обычаи треклятых еллин, греховные уже потому, что исходили из греховного источника, из области свободного чувств управляемой, как доказывали, исключительно дьяволом в сущности аскетическая идея, отрицала все то, что в своей живой совокупности имеет свое великое имя. Она отрицала народность, русскую своеобразную культуру, не с одной языческой стороны, но и со всех сторон свободного независимого развития народных дарований и народных умственных сил. Она отрицала живую русскую народность во имя одной исключительной формы византийского, и по преимуществу восточного, быта.
Само собою разумеется, что господство аскетической идеи должно было поддерживаться и всегда поддерживалось монастырем, из которого постоянно и оглашалась гроза суровых обличений и запрещений. Мирская власть, пребывавшая сама в той же мирской жизни, никогда, сама по себе, не доходила до аскетических умозрений и не поднимала гонений на свою же мирскую общественность. Она по необходимости становилась только покорною исполнительницею правил и, предписаний, исходивших из уединенных и отверженных от жизни келлий. Из этих то богомольных и благочестивых обиталищ и разносилось обличительное слово, напоминавшее время от времени мирским людям о жизни праведной. Лишь отсюда и мирская власть получала усердные воззвания действовать против мирских увеселений, как подобало ее грозной державе. Таким образом запрещения мирских утех сначала восстановлялись путем частных, так сказать личных проповедей, со стороны только наиболее усердных подвижников монастырского жития и впоследствии уже, едва ли не со времени издания Стоглава, были приняты, как общее постановление, т. е. вошли в круг правительственных действий. Еще в начале XVI ст. правительство, т. е. общая власть, стоит как бы в стороне от этого дела, и потому, напр., в 1505 г. игумен Елизарова монастыря Панфилей частным путем обращается к градским властям Пскова, прося их державу унять беззаконные игрища, какие происходили там по случаю праздника Рождества Иоанна Предтечи, 24 июня. Он пишет: Сице бо еще есть останок неприязни в граде сем, и зело не престала зде еще лесть идолская, кумирское празнование, радость и веселие сатанинское, в нем же есть ликование и величание диаволу и красование бесом его в людех сих, не сведущих истины… Егда бо приходит велий праздник день Рождества Предтечева, и тогда, во святую ту нощь, мало не весь град взмятется и взбесятся, бубны и сопели, и гудением струнным и всякими неподобными играми сатанинскими, плесканием и плясанием, и того ради двинется, яко в поругание и в безчестие Рождеству Предтечеву, и в посмех и в поругание и в укоризну дни его; въстучит бо град сей и возгремят в нем людие… стучат бубны и гдас сопелий и гудут струны. Женам же и девам плескание и плясание, и главам их покивание, устам их неприязнен кличь и вопль, всескверные песни, и хребтом их вихляние, и ногам их скакание и топтание; ту же есть мужем же и отроком великое прелщение и падение; но яко на женское ж девическое шатание блудно и възрение, такоже и женам мужатым, беззаконное осквернение, тоже и девам растление… Тако ли есть христианом православным вера и чин? И сия ли есть христианская лепота и закон?.. Господье мои, благочестивыи мужи, властели сущии, грозная держава града сего! восклицает игумен. «Уймите, храбрским мужеством вашим от такого начинания идолского служения богозданный народ сей». Нет сомнения, что подобные монастырские частные воззвания к державным градским властям начались в одно время с распространением монастырской жизни. Задолго до общих правительственных запрещений, они уже тяготели над обществом, как правительственный же закон.
Поучения действовали на общество воспитательно и, само собою разумеется, что по их идеям воспитывался по необходимости и идеал достойного человека, а след. и идеал достойного общества, изящных его нравов и изящных порядков жизни. Общество, если и не могло совсем удалить от себя мирские утехи, то все-таки оно получило к ним омерзение греха и в силу такого воззрения, музыку, песню, пляску, басню и т. п. оно осуждено на изгнание из среды хороших, чистых нравов, оно; по естественной причине, стало даже с гордостью выситься перед ними, стало их презирать, низвело их таким образом до степени скоморошества или до низменных и по необходимости грязных занятий поденщика и продавца всяких увеселений и утех, а след. до действительного разврата. Невинная забава и утеха в глазах достойного человека явилась или делом ребячества или делом скомороха, отъявленного негодника и бесстыдника, не имевшего и малейшего сознания о добром и честном нраве. Возвышенные, честные нравы общества мысли о забаве, напр. о танцах, следующим образом: «что за охота ходить по избе, искать ничего не потеряв, притворяться сумасшедшим и скакать скоморохом? Человек честный достойный, нравственный, должен сидеть на своем месте и только забавляться кривляньями шута, а не сам быть шутом для забавы другого…» [188] Так мыслили в XVI и XVII ст., в эпоху когда из учений Домостроя образовалась уже крепкая практическая философия. Здесь мы встречаемся с понятиями не о грехе только, не о бесовском только угодии, а уже с высокомерием степенного, чинного и благочестивого нрава, с известною выработкою приличия, которая почитала такую веседость безобразием и искажением нравственного лица.
188
Маскевич, 62.
Учения Домостроя от первых еще веков были главною и исключительною причиною того, что совсем умолкла и народная литература, скоро умолкли вещие песни баянов, воодушевлявшие первых наших удалых и храбрых князей и готовившие родному языку лучшую будущность, чем та, какую он приобрел от книжного высокопарного, но сухого и безжизненного слова. В XI веке мы еще видим около князей песнотворцев, вещими перстами на живых струнах, прославляющих княжеские доблести, поющих славу временам и старым и молодым, поющих славу народности, исполненной свежих здоровых сил и юношеской отваги. Но в один от дней приходит к князю Святославу Ярославичу преп. Феодосий Печерский и видит: сидит князь, а пред ним многие играют, «овы гусльные гласы испущающе, другие же органные гласы поюще, иным замарные писки гласящем, и тако всем играющем и веселящемся, якоже обычай есть пред князем». Блаженный сел вскрай князя, поник долу и сказал: то будет ли так на том свете! Князь умилился словам преподобного, прослезился и повелел игрецам перестать. С тех пор, если когда и начиналась такая игра, то, заслышав приход блаженного, князь всегда повелевал переставать своим певцам. XI век жил еще полною силою народного творчества и мало сознавал, что вещая песня баяна есть бесовское угодие, есть идольская служба. На это указывает даже и самое посещение кн. Святослава преп. иноком во время веселого песнотворства, которое было остановлено не в тот же час, как пришел св. инок, а лишь после его умилительного поучения; было остановлено лишь из особенной любви к нему и продолжалось по обычаю в его отсутствие. Живший в том же веке, после Феодосия, митрополит Иоанн, муж хитрый книгам и ученью, точно также в своих наставлениях, не мнит нарушить обычаи мирского устава и запрещает только мнихам и иерейскому чину присутствовать лишь на таких пирах, где начиналось играние, плясание, гудение. Он советует или отнюдь отметаться тех пиров, т. е. не ходить на них, или же, как начнется играние, бесовское пение, блудное глумление, вставать и уходить, да не осквернят себе чувства видением и слышанием, по отеческому повелению; отходить в то время, если будет соблазн велик и вражда не смирена, ибо можно подумать, что почитаешь эти игры и сам в них участвуешь. Но то, что вначале предписывалось только иноческому и иерейскому чину, впоследствии стало обязательным и для всего мирского чина, стало грехом для всех мирян, а потому чрез сто лет, в конце XII века, об этих вещих песнях поминается уже как о старых, едва памятных словесах. Певец Игоря едва ли не был последним баяном нашей древности, последним творцом песни, сложенной старыми словесами, или народною поэтическою речью, которую он видимо отличает от новых словес, от словес входившей тогда в господство церковной книжности, осудившей старые словеса или народную речь, а вместе с ней и поэтическое народное творчество, на вечное безвозвратное изгнание. В последующие века эти старые словеса, как вообще народная поэтическая речь, обзывались уже словесами греховного глумления, бесовскими песнями. Книжное перо уже страшилось изобразить такое слово на бумаге, дабы не совершить тем угодия дьяволу и не уронить в грязь высокого и святого достоинства книжной речи. Писаное слово, принеся святое учение, само по себе стало рассматриваться как святыня и простой ум в недоумении вопрошал еще в XII в. «нестьли в том греха, аже по грамотам ходити ногами, аже кто изрезав помечеть, а слова будуть знати!» [189] Понятно, что при таком умствовании невозможны были никакие списки песен и всяких других памятников народной речи.
189
Памятн. Рос. Слов XII в. 187.