Домик в Буа-Коломб
Шрифт:
Маруся видела ее один раз на вернисаже, на который ее привел Пьер, перед самым Рождеством. В Париже в это время все улицы были украшены красивыми елками, мигающими фонариками и флажками, везде были расставлены игрушечные Санта-Клаусы, а в магазине продуктов становилось с каждым днем все больше, хотя, казалось бы, больше уже невозможно. Маруся по дороге купила у уличного торговца большие оранжевые мандарины — правда, здесь они назывались клементины, и были более сладкими, чем обычные мандарины. Пьер уверял Марусю, что это совершенно новый сорт.
Наташа Коршунова стояла в окружении толпы бывших заслуженных советских художников. Один старый хрыч, весь увешанный медалями и орденскими планками, со своей женой, тоже, наверное, решил заработать себе на старость, потому что Союз Художников дышал на ладан, вот он и переквалифицировался из соцреалиста в импрессиониста или авангардиста. Во всяком случае, Маруся видела там одну его работу — огромная женская жопа розовато-смуглого цвета. Вооще-то, это была дама, лежащая на боку спиной к зрителю, но нарисована она была в таком ракурсе, что была видна только ее огромная
Наташа Коршунова была одета в черный пиджак и черные короткие штанишки, у нее были черные аккуратно подстриженные челочкой на лбу волосы, она улыбалась такой блядской улыбочкой, глядя снизу вверх на стоявшего рядом с ней высокого носатого француза, и хихикала, а ее круглые розовые щечки так и лоснились. Помимо посетителей и художников на вернисаже были еще и цыгане, один цыган в красной шелковой рубашке картинно расхаживал с гитарой а тощая француженка, очевидно, потрясенная таким количеством „русского стиля“, вдруг в подпитии пустилась плясать, тряся плечами и визгливо напевая какие-то непонятные слова. На столе были расставлены закуски а-ля фуршет, маленькие кусочки ананасов, насаженные на палочки, кусочки колбаски, бутербродики с искусственной икрой отвратительного вкуса и прокисшее шампанское — возможно, продукты для закуски Наташа тоже нашла на помойке, хотя внешне выглядело все очень красиво — ничего не скажешь — еще там были помидоры и ананасы, образующие какие-то диковинные гирлянды. Марусе очень хотелось спереть один ананас, но никак не удавалось — вокруг все время был народ. Пьер же был очень доволен, жрал и пил за троих.
Потом ночью Маруся слышала звуки, как будто кто-то блюет. Наутро Пьер сообщил ей, что икра была несвежая и он отравился. Маруся подумала, что вероятно, не только икра, но промолчала. Ей к счастью повезло и она не блевала.
Когда-то давно, когда она еще училась в школе, в канун Рождества Маруся шла по заснеженному Невскому, мела метель, и в глаза ей летел мокрый снег, острые снежинки больно кололи лицо, когда она вышла на набережную Невы, ветер стал просто невыносимым, он визжал в ушах, и сносил Марусю куда-то вбок. Обычно Рождество с детства ассоциировалось у Маруси со стихами Блока, и даже его портрет, который уже очень давно висел в ее комнате, казался ей словно подернутым инеем, голубые глаза как морозное небо в ясный день, волосы — каждая волосинка отдельно, как это бывает при сильном морозе, когда волосы покрывает тонкий иней, и весь его облик какой-то странно таинственный и чудесно далекий виднелся словно в дымке воспоминаний детства, и тут же представлялась наряженная елка, увешанная игрушками, и запах мандарин, и шуршащие обертки конфет и даже крашенные золотой и серебряной краской орехи — Маруся потом среди старых елочных игрушек в деревянном ящике нашла скорлупки, на которых виднелись остатки этой краски. И старые елочные игрушки — серебряный дельфин с плавниками и хвостом из кусочков голубой губки, желтый цыпленок с таким же красным клювом, ярко-зеленая стеклянная елочка, на ветвях которой застыл серебряный выпуклый иней, белый стеклянный мальчик с лопаткой в руке и в сиреневой лыжной шапочке, и сиреневый пингвин, прижимавший крылом к толстому боку бутылку с микстурой. Там же был Дед Мороз, сделанный из тонкой блестящей бумаги, весь набитый ватой, которая торчала из образовавшихся от времени дыр, в нежно розовых рукавицах, в нежно-голубой шапке, подпоясанный красным поясом, и державший в одной руке желтый мешочек. Лицо у него было фарфоровое, тонко раскрашенное
кисточкой, и длинная белая ватная борода спускалась до самого пояса.И Блок, который всегда был для Маруси самым прекрасным поэтом, она с ним даже разговаривала во сне, и он являлся к ней — она на самом деле видела его высокую стройную фигуру в сером костюме, озаренную каким-то неясным колеблющимся светом — и он был для нее как бы одновременно воплощением Петербурга и Рождества, и это рождало в ней именно то ощущение, которое она пыталась снова воскресить здесь, в Париже, и которое как будто уже умирало в ней, как будто уходило в какую-то унылую желтую вату.
Марусе иногда бывало так страшно и тоскливо, особенно часто это бывало ночью, когда она просыпалась перед самым рассветом, как будто она совсем одна и никто ей не поможет, и очень страшно будет умирать, но одно утешение, что это еще не скоро, и лучше об этом не думать, лучше стараться думать о чем-то другом или заняться чем-то отвлекающим.
Иногда, когда Маруся выходила из дома в Жмеринке поздно вечером в туалет, и видела в небе одинокую звезду, стоило посмотреть на нее, как она влекла и притягивала к себе и вот уже было невозможно сдвинуться с места или подумать о другом или даже вернуться в дом, так можно было стоять до самой смерти, хотя она еще и не скоро. Или когда Марусю везла на санках бабушка, которая была вся закутана в платок и Маруся тоже, был очень сильный мороз и снег скрипел под полозьями санок, Маруся видела в черном небе огромную луну в дымке, эта дымка была от мороза, а мороз был такой, что даже в горле и в носу щипало и больно было дышать, поэтому бабушка закрыла ей нос и рот платком. И тогда уже Маруся боялась смерти и знала, что умрет. А теперь это все ближе и даже нет утешения, что еще не скоро, может, уже и скоро, и нельзя отвлечься от этих мыслей, они все навязчивее и навязчивее.
Маруся однажды видела у метро старика, сидящего прямо на каменном полу, он был грязный, оборванный и от него сильно пахло мочой, он сидел, вытянув ноги, так что в глаза бросались подошвы его пыльных ботинок. Он повернул голову и бессмысленным взглядом рассматривал ее, а она не решалась смотреть на него прямо, чтобы он не заметил и не попытался завязать разговор, но это была напрасная предосторожность, потому что он уже, очевидно, достиг состояния растения и такие функции, как речь, у него атрофировались. Ему это было не нужно, он просто жил.
Помимо продажи картин, Трофимова обслуживала новоявленных богачей из России, так называемых „новых русских“. Они приезжали красиво потратить деньги в Париж, им хотелось покутить и погулять, и нужен был человек, который бы показал им магазины, рестораны, бары и прочие достопримечательности Парижа. Трофимова прекрасно для этого подходила. Ее знакомый в русском консульстве сообщал ей, когда приезжали нужные люди. И платили ей очень неплохо — франков по двести в день, да еще к тому же бесплатно кормили в ресторанах, куда она ходила. Трофимова все еще не смирилась с тем, что ее бросил Боря, она по-прежнему каждый день звонила Марусе и рыдала в телефонную трубку.
Маруся и сама чувствовала себя не лучшим образом, оттого, что жила в доме Пьера и каждый день наблюдала перед собой его красную физиономию с перекошенным ртом, когда он начинал смеяться, он широко его разевал и там в глубине трепетал его красный язычок. Все это в сочетании с обломками торчащих оттуда гнилых зубов производило странное впечатление, причем спереди у Пьера сохранились два зуба, они были какого-то желтовато-красного цвета, как будто на них смешались кровь и гной, и Маруся, когда смотрела на них, чувствовала приступ тошноты. Если Пьер шел по улице и какой-нибудь идущий навстречу с матерью ребенок говорил:
— Мама, — Пьер подхватывал его слова как эхо:
— Мама, мамочка…, - Голос его становился кукольным, в нем звучало сладострастие, и этим сдавленным голоском он еще долго продолжал повторять:
— Мамочка, мамочка… — он все время рассказывал Марусе, как он в детстве был несчастлив, потому что его мама не любила его. Однажды Маруся нашла старую фотографию, где была снята его мать, молодая и худая, а два стоявших рядом с ней маленьких мальчика весело и беззаботно смеялись, она сказала, что вот, все же они были счастливы, раз смеются. Пьер очень обиделся, надулся и не разговаривал с ней два дня.
Потом он сменил гнев на милость и даже пригласил Марусю в китайский ресторан. Они пошли по старому заброшенному рельсовому пути, это была узкоколейка, которой уже никто не пользовался, вокруг насыпь заросла колючими кустарниками, было холодно, и Пьер дал Марусе свое старое драповое пальто. Маруся продиралась сквозь заросли этих кустарников, цепляясь за них длинными полами пальто. Неожиданно они наткнулись на каменный забор, Пьер перелез через него, а Маруся за ним, хотя она уже ужасно была зла на него, что он заставляет ее ползать по каким-то зарослям и лазить через заборы. В конце концов, они все-таки добрались до ресторана, где все стоило недорого, и даже вдвоем они могли поесть всего на пятьдесят франков. Пьер всегда брал к обеду бутылку красного вина, причем на сей раз он долго обсуждал с хозяйкой, какое вино лучше взять, хотя, на самом деле, он конечно предпочел бы подешевле, потому что денег у него было не так много. На второе он заказал рис с консервированными побегами бамбука и еще что-то острое, какое-то мелко нарезанное мясо в соусе, потом не удержался и взял еще бутылку вина. Выпив и пребывая в хорошем расположении духа, он вступал в разговор с официантами, которые одновременно были и хозяевами ресторана. Он рассказал им, что Маруся приехала из России, из Санкт-Петербурга, а китайцы сузив глаза и улыбаясь кивали головами. Непонятно было, знают они, где это, или нет. Однако Пьер не отставал от китайцев, пока один из них не ответил ему что-то более или менее связное, оказалось, они вообще не знают такой страны, как Россия, не то что города на Неве.