Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дон Кихоты 20-х годов - 'Перевал' и судьба его идей
Шрифт:

Выступления Воронского вызвали ожесточение и расслоение в среде напостовцев и в их авторском активе. "Воспрещается сотрудничество в "Красной но[107]ви", "Ниве", "Огоньке"...
– записывал в дневнике 1923 года Дм. Фурманов.
– Это крепко суживает поле литературной деятельности"280.

В письме в редакцию журнала "Молодая гвардия" от 10 декабря 1923 года Лидия Сейфуллина, например, сообщала о выходе из редакции журнала и мотивировала это так: "Я не разделяю отношения журнала "На посту" к журналу "Красная новь" и к редактору ее тов. Воронскому в частности"281.

Ситуация была тяжелой. Однако Воронский оставался самим собой.

Критикуя творчество Е.

Замятина, Воронский одновременно отмечал его влияние на современную художественную жизнь. Особенно он выделил влияние Замятина на кружок "Серапионовых братьев": "От Замятина у них словопоклонничество, увлечение мастерством, формой... От Замятина стилизация, эксперимент, доведенный до крайности, увлечение сказом, нагруженность образов, полуимажинизм их. От Замятина подход к революции созерцательный, внешний"282. И хотя Воронский тут же признавал, что, возможно, тут имеет место "не столько влияние, сколько совпадение"283, само совпадение казалось ему "поразительным".

Вопреки этой характеристике, однако, Воронский сумел увидеть, что многие проблемы писателями-"серапионами" ставились с провидческой глубиной.

Именно поэтому нельзя считать случайным, что Воронский не только писал о группе "Серапионовы братья" (М. Зощенко, Л. Лунц, Вс. Иванов, В. Каверин, ранний К. Федин, Мих. Слонимский, Е. Полонская, Ник. Тихонов и др.): в момент, когда их творчество третировалось пролеткультовскими и напостовскими критиками за аполитичность, Воронский поддержал их. "Серапионы", - писал Воронский, решительно порывают с некоторыми основными настроениями предреволюционной литературы, замкнувшей себя в [108] узком кругу сверх-индивидуализма. У них быт, народ, данное, то, что пред глазами, живая жизнь"284.

Опираясь на анализ объективного смысла художественных образов, созданных "Серапионовыми братьями", Воронский сумел увидеть в книгах многих из них общественно и художественно ценное. Сегодня можно понять, что он был прав.

...Уже в одной из первых рецензий 1922 года Воронский обращал внимание читателя на творчество начинавшего тогда Михаила Михайловича Зощенко. Он и позже всегда перечислял его в числе тех писателей, "в вещах" которых "чувствуется огромное напряжение, сгущенность настроения, нервность и крайняя повышенность восприятия..." Он ценил в Зощенко умение увидеть "темные и мрачные стороны нашего быта...", "изумительное" богатство сюжета, "сконцентрированность образов". Он нашел в его творчестве то, чего не видел у других писателей, - интерес к типам. В ситуации нарастающего недоверия к сатире и ее роли в обществе Воронский поддержал сатирическое направление в развивающемся таланте Зощенко.

В момент, о котором идет речь, громко звучали голоса тех, кто, как М. Левидов, считали, что Зощенко, хоть и является "наиболее сильной" фигурой среди "серапионов", все равно "ничегошеньки не может найти в войне и революции, кроме анекдота. И какого... Анекдота от Гоголя, от Достоевского, т. е. такого, который издевается и над слушателем, и над рассказчиком. Старые знакомцы появляются из-под пера Зощенки: Акакий Акакиевич, Макар Девушкин, скоро, нужно полагать, и Далай-Лама всех издевательских анекдотчиков появится на свет: сам "человек из подполья"285.

Рапповская критика относилась к Зощенко столь же враждебно. "У него, писал в середине 20-х годов В. Вешнев, - всегда одни и те же действующие лица - простаки, глупые и темные, одни и те же маленькие типы, одни и те же недостатки и нелепости советской бытовой действительности. Все это тщатель[109]но подбирается для смеха, ради смеха. И чтобы не получилось безотрадной тенденции, вообще, чтобы не было никакой

тенденции, он жало своей иронии маскирует и смягчает наивным и добродушным тоном. Но этот отказ от тенденции тенденциозен и разоблачается искусственностью приемов его творчества"286.

О методе такой критики В. Шкловский иронически писал в 1927 году: "Сейчас пишут про писателя двумя способами. Вот про Зощенко можно написать: "Проблема сказа" - и говорить, что сказ - это иллюзия живой речи. Анализировать сказ. Или сказать: "Проблема классового сознания Мих. Зощенко" - и начать его выпрямлять. Как будто все инструменты должны иметь форму гвоздей.

Не в этом дело... Нельзя отдельно анализировать сюжет и стиль писателя, а потом определять, "обыватель ли Зощенко"287.

Нетрудно увидеть, что Шкловский имел в виду напостовско-рапповскую критику.

Вглядимся же пристальнее в то, что открывалось тогда взорам критики. С дистанции времени яснее видны масштабы и писателя, и Воронского, и их оппонентов.

В первые же пореволюционные годы Зощенко выступил против старой России, старых привычек и старых представлений. В их числе оказалась и традиционная литература с ее "высокими" понятиями. С готовностью Зощенко согласился с теми, кто считал, что народу нужен "ржаной хлеб, а не сыр бри".

Радикальность Зощенко, казалось, не оставляла места, где писатель мог бы найти точки пересечения с извечной сосредоточенностью русской литературы на вопросе о смысле жизни. Старая традиция казалась исчерпанной. "Все чисто внешнее, - пишет Зощенко о русской предреволюционной литературе в 1919 году. Духовной жизни нет. Запросов нет. Мир понятен"288. Но, сам того не замечая, Зощенко был верен исконно присущим русской литературе темам.

"В самые первые дни и недели нашего знакомст[110]ва, - вспоминал Мих. Слонимский, - Зощенко как-то поделился со мной замыслом повести, которую он хотел назвать "Записки офицера". Он рассказывал:

– Едут по лесу на фронте два человека - офицер и вестовой, два разных человека, две разных культуры. Но офицер уже кое-что соображает, чувствует...
– Тут Зощенко оборвал и заговорил о другом.

Но потом он не раз вновь и вновь возвращался вдруг все к той же сцене в лесу. Что-то светлое возникало в том ненаписанном эпизоде, что-то важное и существенное, автобиографическое, может быть, - определившее жизнь...

В памяти Зощенки, очевидно, остался и жил некий переломный момент, когда накопленные впечатления достигли предела, последней черты, и вдруг без всякого уже нового внешнего толчка, вот просто так, в лесу, в мыслях о едущем сзади вестовом, что-то окончательно сдвинулось в душе, словно переместился центр тяжести, и все предстало по-новому, как новый мир, требующий новых решительных действий, непохожих на прежние"289.

Было ли то ощущением окончательного разрыва со своим классом? Предстала ли воочию перед Зощенко так волновавшая литературу первых пореволюционных лет проблема - "интеллигенция и революция"? Или так родилось одно из важнейших внутренних решений - писать о народе и для народа? Не случайно на протяжении многих лет "то свежее, молодое чувство сродства с вестовым, с солдатами, с народом он словно берег в душе, как камертон, который давал ему тон в жизни и в литературе"290.

Порвав со своим классом еще до революции, как он резко заявил однажды, Зощенко воспринял революцию как "гибель старого мира", "рождение новой жизни, новых людей, страны". "Значит - новая жизнь, - пишет он в автобиографической повести "Перед восходом солнца".
– Новая Россия. И я - новый, не такой, как был... Вероятно, нужно работать. [111]

Поделиться с друзьями: