Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
Шрифт:
Теперь она стала очень серьезной. Переворошив бумажки, извлекла листок. Близоруко щурясь, что–то вычеркивая, прочла результаты обмеров. И с каждой цифрой здание будто освобождалось от напяленных на него уродливых одежд. Стены, скупо и легко члененные прямыми лопатками, устремились ввысь. Как достигалось это? — думал Чуклин. Простой куб, который становился не кубом? Какой точностью отношений между полукружиями арочек вверху и прорезями окон? Между сторонами здания и маленьким выступом — абсидой, словно девичьей грудью? Между всем объемом и узостью барабана с островерхой шапочкой куполка?
— Я думаю, Матвей Степанович, надо передатировать. Тринадцатый век.
Сдержанная, почти нагая соразмеренность — без цепенящей суровости и без всякого украшательства, болтливого краснобайства — еще не научились ему? Или попросту отбрасывали мишуру? Так строила Русь, свободная от монголов. Самое начало тринадцатого века. Вон оно что!..
— Я согласен с вами, — сказал Чуклин.
И опять она вспыхнула. Все удивительным образом сразу отражалось на ее серьезном, очень серьезном лице.
— Но вы же ничего не видели! — быстро сказала она с тем
Ои–то понимал, чего стоит ее дотошная, кропотливая, ее замечательная работа. «Работа повитухи. Работа выдущивания», — назвал он про себя. И такова была наглядность выводов, что теперь они казались Чуклину чуть ли не его собственными выводами — да как же иначе, «вой оно что!». Разве он сам — не был он готов, почти готов к ним тогда? Отзвук и завершение того, что брезжилось, а после забылось…
…Строение выглядело неуклюже–приземистым. «Здесь?! Ну, что ты нашла здесь? Что ты нашла?» — «Вот эта роспись». — «Фантазерка!» — сказал он. Запустение. Валялись какие–то обломки. Полутемно. Чтобы рассмотреть, надо закинуть голову. Он торопился, дни коротки, сам нагрузил себя такой грудой дел, что не уложить в скупо отмеренный срок поездки. Он видел уже, страницу за страницей, заключительные главы своей книги, которая была тогда главной для него, самым важным в жизни. И как о пей заговорили потом, когда она вышла! «Меткость суждений… Неожиданные сопоставления… Яркая концепция… Неизвестный материал, отныне введенный в научный обиход… Ломка традиций… Открытие…» Некий эстет в порыве энтузиазма расшаркнулся: «Открытие ноной красоты древнего искусства!» Так шумели специалисты, искусствоведы, широкой публики, впрочем, это мало касалось… Итак: его книга; рабочий план; строго и взвешенно выбранные объекты — он знал, что доселе сказанное о них, скользнув по «скорлупе», лишь еле прикоснулось к их ненсчерпаемости… Вон что наполняло его дни. А это? Вот это? В стороне от всего, что поглощало его? Странно, он был чувствителен к нарушениям педантически избранного порядка. К прорывам строя. «Посмотри внимательнее. Не спорь пока — можешь?» — «Могу, — засмеялся он. — Фантазерка!.. Постой. Нет, постой. Как ты разглядела? Не жди, чтобы я сразу… Замазано, испорчено. Записано мазилками. Похоже — не семнадцатый век. Даже не шестнадцатый…» — «Раз и ты говоришь… Не знаем, кто… Но ведь вокруг него была совсем другая жизнь? Не та, что при Грозном… или при Романовых? Только как же здание?» — «Не торопись. Приедем летом». — «Правда? Смотри, обязательно! Просто в отпуск. Без всякого твоего плана…» — «Обязательно! Сам вижу, — улыбнулся он ее горячности. — Это будет наш план. Твой и мой». — «Даешь слово?» — «Даю».
— Скажу я вам, Елена Ивановна, этого одного достаточно, чтобы оправдать всю вашу командировку.
Она испуганно отстранилась, у него было впечатление — даже вдруг обиженно и беззащитно ощетинилась.
— Нет, не в том же дело! И я не ради этого… А памятник, Матвей Степанович, можно сказать, в очень и очень плохом состоянии.
Чуклин подошел к окну, отдернул ситчик занавески. Грохот снаружи потрясал игрушечный домик. Тихая улочка городка сделалась магистральной автострадой, связавшей все промышленные центры этой и соседних областей. Чуклин подождал, пока отгрохотала серия крытых грузовиков, два с прицепами, и световые полосы прошествовали по потолку справа налево, затмив висящую на шнуре лампочку в голубеньком тюльпанчике. Гигантская рука света махнула по белокаменным стенам с черными проемами порталов, взметнувшись до шеек глав гладких, чешуйчатых, звездчатых, — оп видел их прямо перед собой.
— Отсюда певерный ракурс, Матвей Степанович, — сказала за спиной его Сумская. — Заслоняют переходные формы, эклектика. Портишь впечатление…
— Эклектика… Мы — народ зодчих, помните у Грабаря?
— Я не занималась специально поздними эпохами. Ни русским барокко. Минус, сознаю, нехватка универсальности… И я увлечена — однолюб, — пошутила она.
«Отсюда я и увидел это в первый раз? Именно отсюда? Из этого самого номера?» Чуклин мучительно старался вспомнить. Нет, как это было? Такой же вечер, часа на два раньше. Только что приехали, прошли насквозь городок. Улица по косогору — одна сторона смотрит поверх окошек другой. Тропки зажаты между домишками и сахарными сугробами. Близко над головой — снежные ко зырьки с крыш. В несколько минут все преобразилось. Лиловато зарумянились козырьки, сахарность растворилась в легчайшей сини. Толкая друг дружку, спешили девушки, закутанные до бровей, и все же видно было — припаряженные. Весело прижались к щелястому забору: посередке, как в лотке, цепочкой, в гробовом и торжественном молчании, — тяжелейшие рюкзаки за спиной, — ехали велосипедисты, скрючившись, работая ногами с неистовой серьезностью — будто скорым туристским ходом совершали марш–бросок, ровно сто восемьдесят ударов–шагов в минуту. Откуда? Куда? В такой мороз?! И, без единого словечка, оба они вместе засмеялись. Они были способны засмеяться в тот вечер от чего угодно. А он смотрел, как заполыхали ее щеки — горячим заревом, до прядки волос, до черной шапочки, а ниже, у шеи, за неровным, точно на географической карте неведомого мира, горячим краем, сразу молочно сквозила белизна — он не отводил глаз от этой нежной белизны. И вдруг, стихнув, они увидели небо. Оно стало гораздо выше, чем четверть часа назад. В ясности, абсолютной прозрачности вечера оно словно выгибалось, напрягая и напрягая какую–то струну. Небо улетало от земли. А когда улетит, настанет ночь. Они взялись за руки и побежали. Улицу рассекал овраг. Тропка обратилась в желобок с обледенелыми бортиками. «Значкист! Альпинист! Смотри — как я!» Снег на склоне слежался в наст. А местами проваливался с острым и хрустким изломом. Она забежала вперед, вернулась, новела за руку. «Никакого почтения?» — «Никакого». — «К ученому званию, чинам, орденам?» — «Замолчи. Заработай ордена. Наступай аккуратней, там, где я». Сейчас ее шапочка была ему по плечо. И,
большой, он покорно, неловко ступал, больше всего боясь наступить ей на обсыпанные снегом ботики. На другой стороне под голыми деревьями было сумрачнее, шли по кочкам. «Болото?» — «Могилки, — сказала она. — Упраздненное кладбище. Бог знает, какое давнее». Ресницы ее заиндевели, когда она смеялась — на них дрожали порошинки. И вот тут, в далекой дали, сквозь переплет ветвей, из сумрака на свету, явилось эго. Башни и шатры, цветущее многоцветье, пучки маковок, взлет стен, гладь и каменное узорочье, серебро и голубень. То, что он стремился постигнуть жадно, неуемно, в плену властного очарования, самозабвенно твердя старые слова: столпы, бочки и кокошники, закомары, гирьки, кубастость и клетскость, в лапу и в обло, восьмерик на четверике. Чтобы уловить, исчислить закон красоты, созданной древними мастерами, когда еще и помину не было людей, лежащих вот тут, под этой рябыо нестрашных, припорошенных, упраздненных холмиков… «Град», поднятый ввысь, над землей, плотными, теплыми слоями сияющего воздуха, преображенный несказанной радостью того вечера!Затишье — и потрясающий грохот, звон и выпевание игрушечного оконца, пробежка световой дорожки по потолку, сноп, обшаривший высокие фасады напротив.
— Я обратила внимание на отличие в манере одной фрески, — сказала Сумская. — Небольшой участочек, чрезвычайно неудобно расположенный. И в дефектном состоянии. Не бросается в глаза, да и не искали — если сама постройка признавалась очень поздней. И заслонено росписью, хронологически пестрой, безликой, с обычными уставными характеристиками.
— А там, на этом… участочке, уж, верно, тоже не портретики братии с клирошанами, против устава, не так ли, Елена Ивановна?
Она вопросительно подняла глаза, слегка удивившись ненужной шутке.
— Не в нашем же смысле! Культовая живопись, неизбежная аллегория, обобщенность образов. И хоровое начало, исконно присущее русскому творчеству, чуждому индивидуализму. «Мы», а не «я». Это объяснимо исторически, вы отлично знаете.
— Пусть так. Две манеры. Честь и хвала вам, — ворчливо и придирчиво заговорил Чуклин. — Но почему именно он? Какие данные? Известен Прохор с Городца, Даниил Черный — смешно, что крутимся вокруг трех–четырех имен, только и дошли до нас. А было множество, учителя, ученики. Кто старше, почитался главнее. Вот автографов не оставили, писали неподписное — большая оплошка. Трудились безымянно, артельно — пожалуйста, извольте хоровое начало! Так какие же данные? И что известно о его пребывании в здешнем городе?
— Я ждала возражений, Матвей Степанович. А что известно о его поездке в Новгород? А вернее всего, он ездил в Новгород. Что известно вообще о его жизни, даже о начале, конце? Пробелы, зияния… Я пытаюсь уточнить: он мог попасть сюда после росписи во Владимире, во время нашествия Еднгея и следом набега Талыча, когда тысячи людей спасались на севере в лесах, — так он очутился в глухом посаде, в стороне от дорог. Это не произвол мой: у меня анализ фрески. Я доказываю. Никакие отдельные вторжения больше не могли изменить идейного фона эпохи. Куликовская победа — вот что было основным. Неудачи кратковременны; раны быстро затягивались; размах строительства следовал за каждым опустошением.
Чуклин прикрыл глаза. Разве он не помнит наизусть, во всех подробностях ту фреску, ту роспись? Но приходила ли ему в голову такая догадка? Смела ли прийти? Фреска Андрея Рублева! Никому не. ведомая. Того Рублева, чей каждый след кисти — как редчайшая драгоценность!
— Я думаю, он был здесь очень недолго, Матвей Степанович. Участие его крайне ограниченно…
…Значит, вот так. Очутился в здешнем краю. И тогда стали звать–зазывать московского, Андроникова монастыря, чернеца в эту маленькую лесную обительку с единственной старой, чтимой каменной церковкой. Бывшего троицкого послушника. Учащего писать. Учащего жить! Затеяли перероспнсь своего обветшавшего храмика. Да, верно, шло повсеместное обновление старых знаменитых стен — с той норы, как в сердце каждому живой водой плеснула донская речка Непрядва. Хоть длилось иго. Не расточилась туча — до глубокой старости будет жить еще Рублев, и все же на целых полвека не доживет до конца. О чем он думал — здесь? Что ободран, загажен конским навозом владимирский собор, где иа стенах еле просохли краски? Что под его, рублевским, «шествием праведных в рай» схвачен Патрикей, ключарь, — он знал его… Иглы–щепки под ногти, «огненная сковорода», запах паленого мяса, дикий, звериный вой… Человеческий остов привязан к лошадиному хвосту, и вскачь погнали лошадь — но не выдал Патрикей казны. Голод, мор в Москве, спалены слободы. Прах и пепел на месте Троицкого монастыря. Но немного нройдет — пышно, белокаменно отстроит все Пикон, преемник Сергия, который благословлял князя Димитрия иа Куликовскую битву; и «Троица» Рублева–украсит Троицкий монастырь.
— …Крайне ограниченное участие. Только небольшая группа фигур, ориентированных относительно единого фокуса. Вот тут прежде всего необходима реставрация, рассчитываю на вашу поддержку, Матвей Степанович. Я сделала пробу, чрезвычайно осторожно, буквально на нескольких квадратных сантиметрах тронула верхний слой…
— Слушаю и дивлюсь, как вы одна…
— Ничего бы я не сделала одна — ни обмеров, ни… Я ведь женщина, Матвей Степанович!
— Но какой у них здесь штат? Какие реальные возможности? Нам не удавалось добиться ассигнований. Что ж, может быть, теперь…
— Я привела их в движение, — засмеялась она. — Даже исполком! Боюсь, всех допекла.
— Дорогая Елена Ивановна, зная вас…
— Не надо, Матвей Степанович… Я к тому, что там, в смысловом фокусе фрески, должно быть явление, сияние. Оно отражено в общем движении, которым охвачена группа. А без него, в нынешнем виде фреска, вы знаете, поражает своей нецерковностыо. Прямо уникальной. Не святые, не старцы — юноши, отроки, даже, — она лукаво шевельнула бровями, — отроковицы. Символика расцвета жизни. Вглядываются, озарены — праздничное чувство победы. Оно и главенствует надо всем. А воплощение ее — атлетический образ молодого воина в папцпре…