Дорога неровная
Шрифт:
— Ничего, мама справится, — успокоил отец. — А в Богандинке тебе будет хорошо, село там большое, у дяди Вани корова есть, ты молочка вволю напьёшься. Тебе молочко надо пить, вон ты у нас какая прозрачная, — Егор погладил черноволосую головку тяжелой рукой, а Павлушка притихла, смотрела на него внимательными голубыми глазами.
— Папа, я хочу тебе стих сказать. Можно?
— А чей стих, дочка?
— Мой, я сама сочинила, — призналась шепотом девочка.
— Да ну? Скажи! — он посадил её на колени.
— Папа мой — милиционер…
Егор секунду помолчал, затем улыбнулся широко и добродушно, как давно не улыбался.
—
— Правда, папа, — кивнула Павлушка.
— Ой, да какая же ты у нас умница! — он чмокнул девочку в щеку. — Мать, а мать, послушай-ка, что Панюшка сказала мне! Ну-ка, повтори, дочка!
И Павлушка опять прошептала свои стихи.
— Ай да, неколи мне тут с вами! — отмахнулась Валентина, возясь у печки-каменки откуда тянуло вкусным запахом жареной картошки.
Павлушке стало грустно: мама не захотела слушать её, на глаза навернулись слёзы, но так там и зависли — Павлушка плакала редко.
— А в Богандинке у дяди Ивана есть собака? — спросила девочка у Егора.
— Есть. Зовут Мурза. Большая такая, лохматая. Вот отдохнешь там немного, поправишься, а в школу на следующий год пойдешь. Договорились?
Павлушка кивнула.
Богандинка — большое светлое село. И дом Ивана Катаева Павлушке понравился — тоже светлый и просторный, бывший богатейский дом, хозяев дома выслали куда-то еще дальше в Сибирь, потому что глава семьи был связан с бандитами из Червишева. Катаевы занимали только половину дома, на другой жила пастушка Марта-латышка, извечная бедолага, невесть как оказавшаяся в селе.
Марта пасла деревенское стадо за харчи и немудрящую одежонку, которая была латаной-перелатанной, но и её Марта перешивала-переделывала для своих троих детей, одинаково светловолосых, румяных и крепких, отличались они друг от друга лишь цветом глаз. Кто их отец, в селе не знали, помнили только, что двое из них родились уже в Богандинке.
Марта любила детей беззаветно и преданно, и не дай Бог, если кто обидит латышат — кнутом пастушка владела мастерски. Однажды отходила им до полусмерти одного из богандинцев: мужик вздумал позариться на честь ее старшей двенадцатилетней дочери Ирмы, подкараулив ее в лесу. Однако ловкая девчушка увернулась и убежала. Сумрачно выслушала Марта-пастушка рассказ дочери, а потом взяла кнут, пошла к обидчику и прямо на его подворье отхлестала ошарашенного мужика. Кинулся тот жалиться на безродную, но сход сурово осудил мужика-обидчика: снасильничать малолетнюю считалось великим грехом. Затаил зло мужик, да время было уже не царское, к тому же выяснилось, что мужик якшался с бандитами, и его куда-то увезли.
В тот год, когда Павлушка приехала в Богандинку, Ирме исполнилось четырнадцать. Павлушка была младше ровно в два раза, однако девчонки быстро сдружились, может быть потому, что и у Катаева, и у Марты-пастушки, кроме старшей дочери, росли сыновья. Мальчишки слегка высокомерно поглядывали на «баб» и всегда играли отдельно.
Вечерами детвора собиралась на пастушкиной половине, и кто-нибудь обязательно просил Марту что-либо рассказать: латышка знала множество сказок, побасенок. Иной раз приходили соседки — кто с вязанием, кто с шитьём. Устраивались за столом рядом с Мартой и рукодельничали. Марта не любила заниматься вязанием, зато плела из ивняка лукошки, мастерски делала берестяные туески и ковшички. Она негромко рассказывала, забавно заменяя
буквы. Ребятишки забирались на теплую печь и, свесив головы, смотрели вниз, слушали певучую, нездешнюю речь Марты, так и засыпали под неторопливый говор.— Помню, в репячестве ешо дело пыло… Жили мы токта справно: томик у нас пыл твухэтажный. Тятенька у нас пыл шорник и понтарь, умел и колеса кнуть, вот и устроил внизу мастерскую, а наверху мы жили. Папенькины бочки та упряжь на всю окруку славилась, а колеса так знатно кнул, что, наверное, по всей Расее проетут и не лопнут. Ну вот, сначит, жили мы, поживали. Откута-то к нам какая-то старушка прибилась, хорошая старушка, добрая. Все про травы разные мне сказывала, што от какой хвори. Свали ее Анисьей.
— А где вы жили, Марта?
— Та в Латвии, кте ж ешо? Ну вот, сначит, жили мы, поживали… Братики отцу в мастерской помогали, а я — маменьке по хозяйству.
— Анисья-то кто вам была?
— Та я ж и коворю — никто, просто папушка чужая. Ну вот, жили мы, поживали, а папушка возьми та и помирай. Снарятили мы папушку Анисью в послетний путь. Все честь по чести стелали: маменька одела её во все новое, папенька сам кропик сколотил, крест стелал. А как кроп спустить с покойницей вниз, не потумал: крутенька лесенка у нас пыла со второго этажа. Нет бы, кроп-то внизу оставить, Анисьюшку на руках вниз снести, отнако не догадались…
Павлушка при этих словах тесно прижалась к боку Ирмы. Комната слабо освещалась керосиновой лампой, по углам копошились лохматые тени, когда женщины возле стола начинали шевелиться. И так страшно: вдруг леший в углу прячется, а тут еще речь зашла о покойниках.
— … Тятенька и решил кроп с Анисьюшкой из окна вниз спустить на веревках. Ну, сначит, похоронили мы старушку, помянули, спать лекли. И в самую полночь втруг стук кто-то в окно. А дело, помню, летом пыло. Глятим, а на потоконнике кроп с Анисьюшкой стоит. А в мастерской-то в тую самую пору гром начался неслыханный, и поросеночек — он у нас в закуте внизу жил — визк такой потнял, словно режут его. Мы перепугались, в угол забились, трясемся все, смотрим на кроп, с места ствинуться не можем, да и страшно вниз-то пежать: там словно черт колотушкой гремит… Уж папенька на что смелый пыл, в Иванову ночь даже папоротник искал, а тут запоялся.
— У-у-у! — завыл вдруг проказник Эрик, и Павлушка нырнула головой подмышку Ирме, оттуда и слушала продолжение пастушкиного рассказа.
Марта поднялась с табуретки, подошла к печи, щелкнула Эрика по затылку, мол, не озоруй, налила чаю из самовара, травяной заварки плеснула в чашку, предложила:
— Гостенечки, дорогие, не хотите ли чайку?
Женщины замотали отрицательно головами. А Марта с наслаждением отхлебнула из чашки.
— А дальше-то, что было? — не вытерпела одна из женщин.
— Тальше… Тальше, что ни ночь, так на потоконнике кроп стоит. Уж мы окно и закрывали, и заколачивали, а в полночь оно все равно распахнется, и кроп на потоконнике стоит, а внизу поросенок верещит. Рассвет наступит, и кроп исчезнет. Спустимся вниз, а там все параскитано, что папенька за день сделает — переломано, а поросеночек — синий, весь в мыле, трясется, как осиновый лист на ветру. Помаялись мы так с полгодика, дом заколотили, потому что никто его покупать не хотел, та и уехали.
— Ох, ты, страсти какие… — перекрестились дружно женщины. — И что потом?