Дорога неровная
Шрифт:
Тогда Ирма уселась на заляпанный куриным пометом пол и заревела еще громче:
— Ой, да что это такое: выйти на волюшку не могу!..
Павлушка примостилась рядышком, заливаясь слезами, уговаривала подружку, гладила ее по плечу:
— Не плачь, Ирмочка, не плачь…
Так их и нашли спящими в курятнике, облепленных пухом и скорлупой от раздавленных яиц. Почему девчонки там оказались, разобрались очень быстро: в берестянке-ковшике плескалась на донышке самогонка.
Марта-пастушка ничего не сказала наутро дочери, когда девчонки проснулись больные, опухшие, только вздохнула и прижала светловолосую лохматую голову дочери к груди. Иван же Катаев долго и крепко, не стесняясь в выражениях, выговаривал Ирме, впрочем, это было и неудивительно: Иван известен в Богандинке как главный матерщинник. Напоследок пригрозил,
— Марш в баню, чтоб отмылись обеи как следует!
В марте ощенилась Мурза. Иван решил оставить одного кобелька, натаскать его на уток, а других щенков сунул в мешок и унёс куда-то. И теперь у ребят — троих Ивановых мальчишек, Ирмы, двух ее братьев и Павлушки — не было важнее заботы, как обиходить Мурзу. Они без конца утаскивали из дома съестное, и вскоре перед мордой собаки скопилось достаточное количество хлебных корок, за что маленьким доброхотам досталось от матерей. Мурза все время старательно вылизывала щенка, рыжего, вислоухого с тугим белым животом, а когда приходили дети, она поднимала голову, смотрела на детей добрыми глазами. Морда у нее становилась такой умильной, что, казалось, Мурза улыбается, и при этом собака бешено молотила по подстилке пушистым хвостом.
То, что щенок красивый, ни у кого не вызывало сомнений, а вот при выборе имени возникли разногласия: каждому хотелось, чтобы щенка назвали по его указке. Шариков и Бобиков было в деревне много, и Полканов — хоть пруд пруди, потому ребята выдумывали свои самые невероятные имена. Павлушка даже предложила назвать его Непманом за толстый тугой живот — именно такой был у лавочника, хозяина небольшого магазинчика напротив ее дома в Тюмени. Прошла неделя, а имя щенку так и не придумали.
— Ребята, — сказала однажды Ирма, — мы — хрещёные души?
— Ага! — кивнули шесть «хрещёных» душ.
— Ну и кутёночек должен быть хрещёным, живая ведь душа.
— Ага! — согласились мальчишки и Павлушка.
— Тогда, Панька, зови свово Веньку, пусть попросит отца окрестить кутёночка.
Павлушка покраснела, услышав про «свово Веньку»: ох уж эта Ирма! Рассказала ей, как Венька, поповский сын, однажды защитил её на горке от незнакомых богандинских мальчишек, и вот уже стал «её», скоро, глядишь, начнут дразнить их женихом и невестой. Но если не кривить душой, то Павлушке нравился этот весёлый ясноглазый паренек, всегда чисто и опрятно одетый, да и что удивляться — сын батюшки Алексея. Именно в поповском доме, куда были приглашены сельские ребятишки на Рождество, Павлушка впервые увидела наряженную ёлочку. У них дома и у Катаевых такого обычая не было, да и слышала Павлушка, будто запрещено праздновать Новый год и Рождество Христово, потому что первый праздник — буржуйский, а второй — религиозный, а религия, как сказал ей папа — опиум для народа, потому и церковь Богандинскую закрыли.
Однако в Богандинке, несмотря на приказ, только со звонницы колокол сняли, а иконы не тронули. Люди всем селом бегали смотреть, как красноармейцы лазали по колокольне. Они сбили колокол с места, потом спихнули его вниз, и колокол под громкое женское «ах!» упал на землю и жалобно загудел, показалось, что вместе с колоколом даже земля застонала. Женщины громко заплакали, закрестились, а Зиновий Митрохин, по улошному — Зенок, громко выматерил тех, кто приказал зорить церкви. Иван Катаев опустил глаза, чтобы не видеть злых взглядов прихожан. Рядом с ним стоял отец Алексей и тоже крестился. По лицу его бежали крупные слезы.
Вечером, когда сели ужинать, Настасья, жена Катаева, раздраженно грохнула по столу чугунком с картошкой. На мужа она не глядела. Губы поджала, наверное, для того, чтобы не выругаться.
— Ну, чего ты? — виновато спросил Иван.
— Чего-чего… Зачем с церквы-то колокол скинули? Такой голосистый был! Чем он вам, антихристам, помешал?
— Да ничем он мне не помешал, — шевельнул плечами Катаев. — Тут, понимаешь, совнарком принял декрет об изъятии церковных ценностей на нужды голодающих. У нас хоть иконы не тронули, уговорил я командира не трогать: батюшка
говорил, что иконные оклады вовсе не из золота сделаны, а просто позолочены. Командир и сказал, что с такой позолоты ничего не наскребёшь, вот и уцелели иконы.— Ага! — кипятилась Настасья. — Сначала хлеб у людей выгребли, а теперь задумали их от голодной смерти спасать! Радетели народные!
Катаев молчал. Он тоже был против семенной продразвёрстки — на месте-то виднее, что полезно народу, а что — нет, не одобрял и разорения церкви, хотя называл попов тунеядцами. Но, выполняя приказ, считал, что иконы рушить нельзя — красиво, к тому же сделано руками человеческими, а что сделано руками человека, то для Катаева — свято. Да и батюшку богандинского Катаев уважал — умный и образованный человек. И к властям лоялен, не предал её анафеме, как делали другие священнослужители, не связался с бандитами, как успенский поп.
Настасья бранилась, а Иван думал. Он был всей душой за советскую власть, сам её защищал и готов за неё жизнь отдать, но не понимал, почему совнарком порой издавал явно вредные декреты, а тюменские власти своим усердием при исполнении указаний свыше приносили ещё больший вред. Известно ведь, что заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет. Катаев усмехнулся неожиданно пришедшей на ум пословице — вот уж лыко в строку! И глянул одобрительно в сторону жены: Настасья, хоть и баба, а права — неумное это было решение о семенной продразвёрстке, которая стала одной из причин голода в двадцать первом году. Да и в этом — не легче, вот и решили церкви разорить. Из-за неё, продразверстки этой, и бунт в Ишиме возник.
С одной стороны, конечно, религия — опиум для народа, а с другой — как побываешь в церкви, вроде, и на душе становится легче. Тюменский епископ Иринарх призвал верующих лечь костьми, а не отдать церковных вещей. Вот за то и угодил в тюрьму, а вслед за ним и некоторые прихожане, поскольку стали мешать разорению церквей. Ну, кому лучше, что, к примеру, Зиновия Митрохина в Тюмень забрали? Засудят мужика, а кто за него весной сеять будет? Кто детей его кормить будет? Да ведь и не сильно верующий Зенок, просто горлопан, ему бы покричать да кулаками помахать, вот за свой крик и угодил в каталажку. И ничего поделать Иван не мог: приезжим тюменцам-красноармейцам приказано арестовать особенно ретивых защитников религии и доставить в город, вот они и забрали Митрохина в Тюмень. Хорошо, у Катаева есть друг в губчека, дозвонился до него да объяснил про скандальную натуру Митрохина, мол, просто пустозвон, а так преданный революции человек и воевал против Колчака. Тот пообещал разобраться без репрессий относительно Митрохина.
Настасья угомонилась, видя, что муж совсем не слушает, перестала ругаться, попросила:
— Вань, ты хоть батюшку нашего не обижай, он же хороший человек. Рази забыл, что без него я бы ни в жисть Степку не родила? Помнишь, он ведь тебе тогда лошадь дал, чтобы отвезти меня в Тюмень?
Катаев, конечно, помнил, как трудно рожала жена их первенца ещё в дореволюционное время. Так маялась, что не было никакого выхода, как отвезти её в больницу. Да везти не на чем: безлошадный Катаев батрачил на зажиточных односельчан. Прибежал он тогда к батюшке, упал на колени и Христом-Богом умолял помочь: дать двуколку, чтобы Настасью в Тюмень отвезти. Отец Алексей запряг повозку да ещё и денег дал, чтобы женщину без всяких препон положили в больницу.
«Так что, — пришел к выводу Катаев, — и попы — разные, и мы — тоже. И жить нам надо меж собой мирно».
— Слышь, Настасья, — обратился он к жене, — ты скажи батюшке, пусть он самые ценные иконы старухам раздаст, глядишь, уцелеют, а то, если прикажут иконы собирать, я ведь это сделаю.
Хоть и закрыта церковь в Богандинке, однако, батюшка все равно совершал привычные обряды крещения, хоть и грозился Катаев «упечь отца Алексея куда Макар телят не гонял». Но только грозился, потому что богандинский священник не призывал к сопротивлению новой власти, а даже вызвался преподавать в местной школе словесность. Венчать же Алексей богандинцев опасался, не хотел испытывать долготерпение Катаева, потому бракосочетание проходило сейчас в сельсовете. Да и как венчать без колокольного звона, без торжественного песнопения? А это как раз и запрещалось. Да и звонарь Ерёма куда-то исчез. А как звонил благостно! От воспоминаний о мелодичном звоне церковных колоколов у отца Алексея в глазах щипало.