Дорога неровная
Шрифт:
На похороны Егора пришли не только его сослуживцы по ЦеРабКопу, в полной форме явились и друзья милиционеры. Из Покровского приехал Василий Богданов, из Богандинки — Белозёров с Катаевым.
Гроб плыл по улице к Текутьевскому кладбищу на плечах людей, одетых в синюю форму. Торжественно звучала песня:
— «Вы жертвою пали в борьбе роковой…»
Ермолаев любил песни. В памяти каждого, как наяву, слышался его тенорок, стоял перед глазами он сам — то веселый, то озорной, то бешеный. Но уже никаким он не будет, только таким — со строгим осунувшимся профилем, с нахмуренными бровями в венце скорбных бумажных цветов.
Поздно ночью, когда
Как быть? Вот бы когда Анюткин заработок пригодился, но где она, сестра единственная, беспутная, шалыгается? Валентина редко вспоминала сестру, да и та, видимо, не очень думала о Валентине, если прислала лет семь назад письмо из неведомого Валентине Ростова-города. И как туда ее Бог занёс? Там, бают, казаки живут. А казаки — они же зверье известное, рассказывал про них и Егор, и Петр Подыниногин. Ах, Пётра, Пётра, где же ты, вот бы тебя встретить, уж теперь-то не стала бы Валентина тебе отказывать.
Валентина, вздохнув, посмотрела на Павлушу, которая сидела рядом за столом, по-школьному сложив руки перед собой, смотрела куда-то вдаль неотрывно, не мигая. Непонятна она для Валентины, неродная дочь Егору, а ближе была к нему душой, с ним обо всём беседовала, а с ней, матерью, никогда. Баловал её отчим, деньги на книжки давал, вон их сколько — целая полка, да в сундучок сколь упрятано. Она и на завтраках экономила, всё на книги тратила. И куда ей столько? И поглядка строгая, неизвестно в кого — у Феденьки-то взгляд ясный и добрый был, а эта смотрит и не мигнет, словно в душу заглядывает.
— Что же будем делать, доча? — спросила Ефимовна.
— Давай, мама, я работать пойду, я уже большая, — девочка смотрела серьезно на мать.
Ефимовна обрадовалась: вот и хорошо, вот и славно, ей-то одной всю ораву ребятишек не вытянуть. Давеча Егоров церабкоповский начальник сказал, что может устроить Ефимовну поломойкой в контору за пядьдесят пять рублей в месяц, да Белозеров сказывал, что им, как семье красного партизана, пенсия теперь полагается, похлопотать вот надо. Ну, а ежели и Паня работать будет, и совсем хорошо выйдет.
— Вот и хорошо, вот и славно, — повторила вслух Ефимовна. — Я ведь и сама неученая, и ничего — живу. А ты в четвертом классе учишься, грамотная. А бабе зачем грамота? Ей семью кормить-обихаживать надо, за мужем да детками смотреть… — она сейчас совсем не думала о будущем Павлы, главное, чтобы помощь была от старшей дочери в воспитании младших детей, о них больше болело сердце Валентины.
Павлуша едва слышно вздохнула: был бы жив папа, ни за что бы от учебы не оторвал, он хотел, чтобы Павлуша стала учительницей. А в школе хорошо, весело, недавно Илье Григорьевичу она свои стихи показала — про море, солнце, горы и высокие пальмы. Учитель похвалил стихи, но сказал, что надо сочинять про то, что видела, и хорошо знаешь, а на море Павлуша никогда не была, а из гор видела только крутояр над рекой в Богандинке.
Она
вспомнила про свой школьный пионерский отряд и вожатую Риммочку, очень добросовестную девушку, но совсем не умевшую ни занять своих подопечных, ни ответить на их вопросы, потому на сборах было скучно.Как-то на сборе отряда Андрюшка Гавриков зевнул, а Риммочка неожиданно предложила: «А давайте зевушки считать!» Так и сделали: сели в кружок, и началось — один зевнул, следом — другой, вот и все распозевались. Зевушки — как зараза какая-то: стоит одному зевнуть, и тут же другие подхватывают. Риммочка считала-считала, кто сколько раз зевнул, и сама не утерпела. Вот они дружно и зевали часа два, чуть челюсти не вывихнули. А на следующий день в коридоре школы вывесили стенгазету: их отряд сидит кружком, Риммочка — в центре, и у всех широко раскрыты рты. Под каждым человечком имя: Паня Ермолаева, Саша Норкин, Надя Симакова, Оля Симакова, Саша Серов, Даша Добрынина, все их звено.
Всем было стыдно за эти отрядные позевушки, а больше всех переживал Норкин, сын «большого человека», директора Затюменского лесозавода, вдруг отец про это узнает. Павлуша слегка улыбнулась: они переживали, а в школе все ребята целую неделю, пока не сняли со стены рисунок, хохотали до слез. Жаль только, что Риммочка после того случая больше в школе не появлялась, она славная и добрая была.
Вот и Павлуше придется уйти из школы, покинуть своих подружек сестер Симаковых, не увидит она больше Сашу Норкина, который оказывал ей деликатные знаки внимания, украдкой совал в руку то яблоко, то пирожок, зная, что Ермолаевым трудно живется.
— Спи-ка, Панюшка, — растроганная предложением дочери пойти на работу, Ефимовна погладила ее по голове.
Павлуша улеглась на топчане, а Ефимовна долго еще сидела, пригорюнившись. Потом встала, крадучись подошла к сундучку, где лежали ее платье и белье, тот самый сундучок, с которым она и Фёдор приехали в его деревню, с ним же прибыла и в Тюмень. Отомкнув замочек, поворошила одежду и достала с самого дна заветную маленькую иконку — небольшую, в две ладошки величиной — Матери Божией с младенцем-Христосом на руках. Егор об этой иконке не знал, а то, пожалуй, выкинул бы, а она — последнее благословение матери перед смертью, и с тех пор Валентина с ней не расставалась и в тяжкие минуты молилась перед ней украдкой от Егора.
Валентина Ефимовна поставила иконку в красный угол на край Павлушиной тумбочки с книгами и тяжело — ведь пятый десяток уже шёл — опустилась на колени, закрестилась медленно правой рукой и, кланяясь, зашептала горячо:
— О Пречесный Господен! Помогай ми со святою Госпожою и девою Богородицей и ее всеми святыми во веки…
Глава VI — Старшая дочь
Не родись красивой, а родись счастливой.
Тяжелый крест достался ей на долю:
страдай, молчи…
Илья Григорьевич Урбанский, директор четырехклассной школы первой ступени N 8 строго смотрел на Ефимовну:
— Ефимовна ушла от Урбанского обескураженная. Это надо же — девка уж большая, а работать ей нельзя. Года через два заневестится, а все дитем её считают.
— Господи сусе, — перекрестилась Ефимовна, — и что это я на Паньку злобствую?