Дорога обратно (сборник)
Шрифт:
…После всякой выпивки охотовед просыпался среди ночи, — так были устроены его нервы. Чтобы вновь уснуть, ему требовалась рюмка водки; никакое другое снотворное не помогало. Своя водка была выпита, посягнуть без спросу на запасы гостей он не решился и потому вышел из дому — продышаться и нагулять, если повезет, потерянный сон… С каждым шагом проваливаясь по колено, он материл ветер за то, что тот нанес к порогу столько снега, и тут же уговаривал его не стихать — дуть до утра, дуть весь день и испортить гостям охоту. Охотовед завидовал их жизни, далекой от него и уже оттого завидной. «Они выспятся, они будут за зайцами бегать, а ты, имей в виду, будешь до обеда убирать снег. Они тут будут воздухом дышать, а ты улыбайся им за это…»
Он разметал снег на крыльце, сел и подумал, как хорошо было бы заснуть, прикорнув к двери, и тихо замерзнуть. Но сон не шел, завывал ветер, «да, да, да», — поддакивал ему охотовед и кивал, и смотрел во тьму перед собой, и прозревал во тьме тот счастливый, главный день, который когда-нибудь настанет, и пожалуют к нему, охотоведу, настоящие гости. Не Обуплесхоз, не райком и даже не обком, а такой Человек пожалует, что и слов не произносит, потому что все, что вокруг Него семенят, порхают да прыгают, обязаны понимать Его без слов. Все эти порхающие, семенящие и прыгающие будут, конечно, разодеты,
Ветер утих. Близилось утро. Охотовед поднялся с крыльца, размял окоченевшие ноги, до боли в скулах зевнул и, матерясь, вернулся в дом.
Утром Живихин сказал, стараясь не глядеть на Воскобоева:
— Пошуруйте без меня, ясно? В лес далеко не забредайте: потом не выберетесь… — Он недовольно пощурился на белесое, наполовину съеденное сырым маревом солнце и грузно зашагал к лесу.
— Где встречаемся, товарищ полковник? — разочарованно крикнул Трутко.
— Встретимся — хорошо, — отозвался Живихин, — а нет — не ждите, сами возвращайтесь.
Держась левее Живихина и вскоре потеряв его из виду, они вторглись в прибрежный лес, где не было ни птичьих следов, ни звериных — ночной ветер занес следы снегом, скрыл норы, похоронил под сугробами звуки и запахи живой жизни. И не на кого было поднять ружье… Воскобоеву не терпелось выстрелить, и он выстрелил в небо, всерьез ожидая, что затаившиеся звери и птицы разом всполошатся, замелькают, забегают и захлопают крыльями, — но ничто не дрогнуло в мертвом лесу, даже снег не осыпался с ветвей, даже эхо не отозвалось; звук выстрела быстро заглох в вязком от сырости воздухе… Бестолковая охота продолжалась дотемна. Избегая леса, страшась его сугробов и сумрака, Воскобоев и Трутко рыскали по крепкому береговому насту и палили по оранжевым птицам-сойкам, — не убили ни одной, но зато вдоволь насладились грохотом выстрелов, сладким нытьем в плече, запахом пороха и горячего железа. Когда сойкам вконец надоела назойливая пальба и они перестали прилетать на берег, Воскобоев и Трутко принялись палить просто так, в никуда — по облакам, буграм, кустам и торосам, и палили до тех пор, пока не извели патроны…
— И зайцы смеялись нам вслед, — ответил майор Трутко охотоведу, когда тот не без издевки спросил его о размерах добычи. Охотовед повеселел, накормил капитана и майора из лучших своих запасов и, прощаясь, подарил им на память живого зайца. Не дожидаясь Живихина, они встали на лыжи и отправились в путь.
Скрип лыж во тьме был ясен, громок и, как казалось майору, разносился по всему огромному озеру. Казалось, этот равномерный скрип слышен даже на небе среди назревающих звезд, слышен глубоко подо льдом, слышен в лесу, оставленном позади, слышен далеко впереди — дежурным по аэродрому, запоздалым водителям на шоссе, жителям хновской окраины, мигающей редкими холодными огнями. На середине озера Воскобоев остановился и закурил, щурясь на подрагивающий огонек папиросы. Трутко курить не стал, потрогал за уши зайца, испуганно выглядывающего из кармана воскобоевского рюкзака, и заяц кротко закрыл глаза.
— Молчит и не ропщет, — сказал Трутко. — И дела ему нет, куда мы идем, зачем идем, куда его тащим. Идеальный характер… А то — скандалим мы с Галиной, хоть из дому беги. Вот и бегу, в лесах прячусь, уничтожаю живую природу.
— Много же ты уничтожил, — насмешливо отозвался Воскобоев, бросил папиросу, и они вновь заскрипели лыжами.
Воскобоев шел ровно, размеренно, молча, а Трутко припрыгивал, сбивался с ритма и, задыхаясь от неумелой ходьбы, много говорил. О старости, которая еще далеко, но неумолимо близится, о тайном своем желании хотя бы в старости уйти от жены, от людей и от их проблем — ни к чему не стремиться, ничего не хотеть и, подобно одинокой безвесельной лодке, тихо плыть, подчиняясь глубинным течениям, к последнему берегу…
— Скажи мне, только честно, — приставал он к Воскобоеву, — мог бы я, к примеру, взять и стать охотоведом?
— Ты зайца от кролика ни за что не отличишь, — отвечал Воскобоев, не оборачиваясь и не укорачивая размашистый шаг.
— Может быть, — не сдавался Трутко. — Но зато я тонко чувствую природу. Все эти нынешние егеря, охотоведы — они просто роботы, провонявшие водкой и кровью. А я живой, как сама природа. Мне, может быть, самой судьбой назначено с нею уединиться.
— Ты змей боишься? — спросил Воскобоев.
— Боюсь, — признался Трутко. — Но это поправимо… Все поправимо, всему можно научиться — и зверей различать, и не бояться змей.
— Ты не пойдешь в охотоведы, — сказал Воскобоев. — Сегодня болтаешь, будто пойдешь, а завтра забудешь.
— Пусть я болтаю, — обиделся Трутко. — Но разве плохая мысль? Разве ты, Воскобоев, не пошел бы в охотоведы? Ты, я думаю, тоже не отличишь зайца от кролика, — ну и что с того? Природа потихоньку поймет тебя и подскажет все, что тебе будет нужно. Если она поняла городского человека Торо, то почему она не поймет тебя? Я серьезно, Воскобоев. Мне пенсии — ждать и ждать, а тебе летать все равно больше не дадут. Тебя хоть сейчас отпустят на все четыре стороны.
Воскобоев резко застопорил ход. Едва не въехав ему в спину и с трудом выправив лыжи, майор встал рядом. Воскобоев со злобой спросил:
— Какой такой Торо?
И Трутко рассказал ему о том, как американец Генри Торо жил в лесу.
Вот эта история. Жил в Америке Генри Торо. Был он беден, здоровье имел слабое, но умнее и добрее его не было никого во всей Америке. Больше всего на свете Генри Торо любил истину и красоту. И всей душой ненавидел страдание. Узнав однажды, что жизнь людей полна страданий, Генри Торо опечалился. Он отложил в сторону сочинения древних греков и римлян, книги
индийских и китайских мудрецов, за чтением которых проводил лучшие свои часы, и вышел на улицы американского городка Конкорда. Он шел, смотрел, как люди живут, и чем больше узнавал людей, тем сильнее им удивлялся. Потому что на удивление бездарно они расходовали свою недлинную жизнь. Все силы тела, все таланты своего ума и все богатство своей души они тратили на то, чтобы обзавестись благоустроенным домом, модной одеждой и съесть побольше тяжелой жирной пищи. Между тем дома и одежда делались все изысканнее, еда — разнообразнее и жирнее, дома, одежда и еда день ото дня становились дороже и требовали большего труда, а жизнь как была, так и оставалась короткой. Люди ясно видели, что им не успеть, да и недостанет сил заполучить все, что хочется заполучить, но не решались изменить жизнь. Вместо того чтобы начать жить как-нибудь по-другому, они принялись себя обманывать. Будущее не сулило исполнения желаний — они перестали трезво заглядывать в будущее и принялись о будущем мечтать. Мечты были красивые, счастливые и утешали. Еще люди сумели убедить себя в том, что, стоит им придумать побольше хитроумных приспособлений, при помощи которых можно сэкономить время и избавиться от лишних забот, как времени, наконец, окажется достаточно для полного исполнения желаний. Например, люди придумали железную дорогу, чтобы быстро ездить. Но оказалось, что мало придумать железную дорогу — ее нужно долго и трудно строить, потом содержать, обслуживать, за проезд по ней нужно платить, — короче говоря, у людей прибавилось трудов, забот и страданий, убавилось и без того недлинной жизни и почти не осталось надежд на исполнение желаний… Генри Торо спросил себя, для чего человеку нужны дом, одежда и пища. Сам себе ответил: для поддержания в теле животного тепла, только и всего. А для этого, рассудил Генри Торо, человеку достаточно иметь самый простой дом с самой простой печкой, носить самую простую одежду, есть самую простую пищу, причем лишь в таких количествах, чтобы не умереть с голоду. Ради большего не стоит горбатиться всю жизнь, то есть не стоит ради лишнего себя гробить. Для чего же тогда жить, спросил себя Генри Торо. И чтобы ответить на этот вопрос, решил поселиться на природе, довольствоваться малым, но быть счастливым. А потом написать книгу о своем счастье и книгой своей помочь людям избавиться от страданий. Генри Торо своими руками построил маленькую хижину в лесу на берегу озера Уолден. Он посеял немного бобов и немного злаков и начал жить в одиночестве. Он сам пек себе хлеб, замешивая его на воде, сам собирал в лесу ягоды и грибы, сам таскал хворост и топил свою самодельную печурку. Все эти занятия отнимали у Генри Торо совсем мало времени. В свободное время он любовался живой природой. Возле его хижины росли сосны, орешник, сумах, дикий латук, ежевика, зверобой, золотарник, молодые дубки и карликовая вишня. Генри Торо подолгу смотрел на них и улыбался своему счастью. Ястребы и дикие голуби прилетали к нему, норка кралась по болоту, болотные птицы глухо били крыльями в ветвях, иногда в отдалении раздавался лай собаки. Генри Торо наблюдал зной и грозу, буйный ветер и сонный снегопад. Копаясь на огороде, он находил в земле черенки, черепки, наконечники и другие следы жизни древних племен. Дом Генри Торо всегда был открыт и гостеприимен. Одинокий путник или беззаботная компания в любое время дня могли здесь отдохнуть и насладиться неторопливой беседой об истине и красоте. Генри Торо радовался всякому гостю — даже мышкам-полевкам, даже чибису, свившему гнездо в сарае… Теплыми вечерами Генри Торо сидел в лодке и играл на флейте. Или удил рыбу с кормы при полной луне, глядя в воду и дивясь тому, как мерцают в мутном свете тысячи мелких рыбешек, как слабо колеблются в глубине тени больших таинственных рыб. Много в озере Уолден водилось всякой рыбы. Тут были окуни и плотва, тут были щуки: стальные, золотые с зеленым отливом, золотые с черными и красными, как у форели, пятнышками, тут были сомики и рогатые рыбы — мясо их было плотным и вкусным, потому что вода в озере Уолден была необычайно чистой. В этой чистой воде, помимо рыбы, жили лягушки и черепахи, встречались ондатра и водяной жук, в ближних ручьях плескалась форель. Генри Торо любил бродить по лесу, перешагивать через ручьи, ходить по болоту, любоваться ягодами клюквы и барбариса. Он рвал дикие яблоки, запасал каштаны, а однажды сумел обнаружить земляной орех, видом и вкусом своим похожий на слегка подмороженную картошку. Одиночество ничуть не тяготило Генри Торо. Слушая, как кряхтит и стонет на озере лед, как ухает в лесу ушастая сова, как щелкает замерзшими кукурузными початками белка, Генри Торо предавался размышлениям или читал хорошие книги: Платона, Библию, Шекспира, а также своих любимых индийских и китайских мудрецов. И Природа, приглядевшись к нему, вполне ему доверилась. Рыбы плыли к нему в руки, сурки позволяли вытаскивать себя за хвост из норы, лисы прятались у него в хижине от охотников. А однажды случилось невероятное: прилетел воробей и сел ему на плечо…Трутко замерз, рассказывая; прервался и спросил Воскобоева:
— Нравится тебе такая жизнь?
— Допустим, — сказал Воскобоев, сжав зубами папиросу. — Но ты не сказал, чьим законам подчиняться.
— Зачем тебе кому-то подчиняться? — не понял Трутко.
— Не знаю, как там это было в Америке. Но мне ты предлагаешь подчиняться дармоедам из Обуплесхоза. Подносить им водку и набивать патроны их начальникам. — Воскобоев устало сбросил на лыжню рюкзак и ружье, выплюнул папиросу, спросил: — Ты утверждаешь, мне больше не дадут летать?
— Это однозначно, — вздохнул пристыженный Трутко, и, услышав его вздох, хрипло заголосил ушибленный заяц.
— Как же не ропщет, — проговорил Воскобоев. Поднял ружье и взвел курки. Извлек зверя за уши из кармана рюкзака, бросил на наст и, прежде чем заяц пришел в себя и решился на побег, разнес его выстрелом из двух стволов. Теплые брызги ударили в глаза майору. Дождавшись, когда уляжется эхо, Воскобоев сказал ему: — Вытрись, — и размазал по своему лицу черные жирные капли.
Август в Хнове и вокруг него был нервным. Бетонка содрогалась от гула тяжелых грузовиков. Железные уши на отмели вертелись с удвоенной силой, стальные усики звенели, коробочки гудели, как пасека. Между сосенок попискивали рации патрулей, и грибники не решались забредать в лесопосадки. Хновские жители вслух гадали, станет ли райцентр ареной учебных уличных боев или же он, напротив того, назначен целью ненатурального бомбового удара. Эти разговоры выводили Живихина из себя, источник их был неясен, и полковник приказал офицерам усилить бдительность… В разгар подготовки к полигону на стол Живихина легло заявление жены майора Трутко, поступившее по почте. Галина официально требовала повлиять на майора, который, как было сказано в заявлении, ее игнорирует и презирает с целью развала семьи. Живихин поговорил с майором за преферансом, внимательно изучая свои карты, что позволило ему не заглядывать майору в глаза: