Дорога. Губка
Шрифт:
Кроме бразильца, в автобусе еще двое мужчин. Они, безусловно, как-то связаны со строительством, потому что до тех пор, пока мы не проезжаем Лонжюмо, они не перестают критиковать каждый дом, расположенный вдоль дороги, и мало какие удостаиваются их снисходительного отношения. Едва мы въехали в оголенный мир автострады, они замолкли. Они даже не обращают внимания на крупные жилые массивы, которые виднеются вдали. Эти немолодые люди, должно быть пенсионеры, совсем не высказываются с тех пор, как мы покинули мир маленьких домиков, где живут по три-четыре семьи и которые под силу построить самому. Восхитительные абстрактные конструкции гигантских фонарей, похожие на цветы, пригнувшиеся под порывом ветра, бесконечные нити электрических проводов, покрывающих весь Рэнжис [2] , линии высокого напряжения, как мачты,
2
Рэнжис — рынок в округе Валь-де-Марн, с 1969 года заменивший знаменитое «Чрево Парижа».
По мере того как мы приближаемся к Парижу, оживленнее становятся разговоры, картины, звуки, темы, их все больше и больше. Движение захватывает и небо: над нами синие поезда метро линии Со. На другом мосту остановившийся мотоциклист смотрит на нас сверху. Парень и мотоцикл, кажущиеся тонкими линиями, перепутываются с тонкими линиями металлического парапета. Всё как знак и чертеж. Мы едем вдоль закругленной, наклонной стены, которая поддерживает бетонный скат, разрисованный линиями, имитирующими соединения камней, это сделано не без кокетства, следов его на автодороге все больше по мере приближения к городу.
— Мама, — кричит юный читатель надписей, — гора!
Но это всего лишь грубые контрфорсы при въезде в город. Весной на них сидят дрозды и ласточки; вчера здесь безмятежно играл заблудившийся щенок.
— Не беспокойтесь, — сказал Клод, — полицейские его спасут.
Вот наконец и церковь слева от нас, вплотную к ней — последний туннель. Где точно она расположена, я не знаю, даже название ее мне не известно.
Это небрежение сегодня кажется мне преступным.
Из автобуса церковь видна только наполовину: ее загораживают соседние здания, мы видим их задние стены, прорезанные узкими бойницами, предназначенными, бесспорно, для освещения лестниц, и еще видим линеечки лоджий, как на плане.
Бетонный скат, возвышающийся над тоннелем, вздымается мрачной серой глыбой, он похож на укрепленный замок или чудовищный блокгауз. Всякий раз, когда я вижу эту глыбу, она напоминает мне какое-то кошмарное видение, которое рассматриваешь в лупу, и еще я думаю, что здесь можно было бы терпеливо и долго выдерживать осаду.
Вчера эта мрачная глыба показалась мне вполне миролюбивой. И впечатление это усилилось, потому что с левой стороны нас обогнал пикап, где на заднем сиденье спала девочка в ситцевом платьице до самых пят, какие носят в Провансе. Это была цыганочка из мелодрамы, маленькая упрямица в золотых кольцах, которая предпочитает смерть рабству и умеет прочесть на нежнейших ладонях ужаснейшее будущее; неисправимая бродяжка, которую в силах остановить лишь огонь костра; гитана, цыганка, романа, дитя дороги, Эсмеральда.
Пикап замер в нескольких метрах перед нами. Сбоку от него в малолитражке юный бородач читает длинное письмо, положив его на руль, он блаженно улыбается. Не может, по-моему, не существовать связи между этим юношей и заснувшей девочкой. Почему мне кажется, что этого ребенка, так мирно спящего, надо непременно спасать? Сегодня нелепость всего этого бросается мне в глаза; я даже не заметила, что заблудилась в своих литературных фантазиях, и не насторожилась ни на секунду. Автобус всегда казался мне пространством замкнутым, защищенным, далеким от всех волнений и вожделений — вполне невинным. Я въехала в Париж, уверенная в том, что поездка была самой обыкновенной, такой же, как все другие поездки.
Когда я вспоминаю вчерашний день, меня поражает, что хоть он и был в каком-то роде безупречным, но оставался вполне заурядным, состоял исключительно из обычных, знакомых, конкретных элементов. Я думаю, может, я подошла сейчас к концу определенного периода своей жизни и больше никаких прописей для себя не найду? Сегодня вчерашний день кажется мне знамением сокрушительного падения. Народная мудрость в подобных случаях ставит диагноз, восхитительный по своей простоте: «Это было слишком прекрасно».
VII. Белый кролик
Когда я выхожу на своей остановке, мне надо только — перейти улицу, и я — на работе. Еще недавно наш Центр был на некотором расстоянии от Орлеанской заставы, и эту перемену я пережила довольно тяжело: пришлось как-то иначе организовывать свое время. Передо мной встал выбор: либо ездить следующим автобусом, либо, являясь раньше времени на работу, находить себе какое-нибудь, занятие, которое неизбежно будет прервано через двадцать минут обычными моими делами,
либо, наконец, проводить эти двадцать свободных минут на улице. Сначала я подумала, что прогулка будет мне полезна и вполне заменит те почти полчаса ходьбы, на которые меня прежде вынуждали обстоятельства. Решиться я могла только на небольшую прогулку; мне казалось, что она плохо вписывается в мой день, а может, даже и небезопасна.Есть в Монруже старые дома с красивыми фасадами; невольно да зацепишься мыслью за какой-нибудь завиток или гипсовый медальон. В распахнутые ворота видны обветшалые памятники — создания ремесленников прошлых веков, а порой настоящие сады, весной благоухающие сиренью. Я хочу ходить по улицам, не вертя головой по сторонам, просто смотреть, не предаваясь мечтаниям. Хотя и в таком созерцании таится уйма ловушек: ты позволяешь мысли сойти в наезженной колен, воображение увязывается за встретившимися людьми, населяет пустые дома.
Выбирая маршрут, тоже легко попасть в западню. Прогулка должна была стать для меня моционом, и ничем больше, но и не меньше, а единственный зеленый участок в этом квартале — сквер, примыкающий с одной стороны к Монружскому кладбищу, с другой — к площади Двадцать четвертого августа [3] . Мысль, что каждый день в одно и то же время я буду гулять по скверу одними и теми же дорожками, пришлась мне по душе, но ведь в городских скверах все так переменчиво и непостоянно. Конечно, здесь встречаются и завсегдатаи, но мне претит их разболтанность, их развязная манера поведения. Стоит людям пройти под деревьями, увидеть несколько былинок, как они тут же перестают быть самими собой, оказываются не в своей тарелке, как с цепи срываются, сходят с рельсов. Выбитые из колеи, они держат нос по ветру. К тому же в скверах обретаются всякие чудаки, звери и люди, оказавшиеся вне общества. Это прибежище женщин, которые разговаривают сами с собой, бездомных кошек, живущих целыми колониями среди деревьев; сюда приходят прогулять экзотических зверей или животных, выступающих как бы не в своей роли. Я там видела кролика на поводке. Он, словно собака, отвечал на заигрывания прохожих, ставил передние лапки вам на колени и прижимал уши, когда вы наклонялись, чтобы его погладить. «Это был белый кролик с перчатками и веером», — услышала я вдруг мамин голос. Не люблю, когда воспоминания хватают меня за горло. Я согласна вспоминать родителей в картинных позах, согласна говорить: «Помню, как мама читала нам, когда мы были детьми», но я не согласна вот так вдруг увидеть, как она сидит среди дюн в том голубом махровом платье, а сосновая ветка качается в небе над ее головой, не хочу слышать ее южный акцент, когда она читает нам «Алису в Стране чудес». Не хочу ощущать себя пятилетней девочкой, безжалостно заброшенной вдруг в этот парижский сквер (как раз в ту самую минуту, когда я, деловая женщина, иду на работу), готовой кинуться на шею первому встречному.
3
24 августа 1944 года был освобожден Париж.
Как-то жарким утром я увидела одиноко сидящую на скамейке Каатье Балластуан со стопками книг и кипой бумаг по бокам. Вся залитая солнцем, в своей соломенной шляпе, джинсах и цветастой блузке она выделялась в сквере огромным ярким пятном. Французы считают, что она «совершенно безвкусно одевается», однако, стоит ей оказаться где-то на лоне природы, пусть даже ее подобия, она сама становится как бы частью пейзажа.
Терпеть не могу неожиданно встречать сослуживцев вне работы, но не успела я сделать и шага в сторону, Каатье уже увидела и позвала меня.
С тех пор как Оливье исчез из ее жизни, она сильно сдала. «Девочки» толкают ее на развод, чтобы она «наконец взяла себя в руки», но ее это только смешит.
— С кем вы хотите, милые, чтобы я развелась? С Оливье Балластуаном? Все, что у меня от него осталось, — это фамилия, а ничего лучшего у него и не было. Я урожденная Ван Перетц, в устах голландца это звучит не хуже прочего, но ведь вы же станете произносить «Ван Перец», и мне придется репатриироваться.
Я думаю, не будь Неле, она тяжелее перенесла бы отсутствие Оливье, больше похожее на смерть, потому что она даже не представляет себе, где он может находиться, но тайна его отсутствия словно бы обновляет и освещает тайну фотографии: а вдруг одна тайна даст ключ к другой? Это стало своего рода спортом для мадам Балластуан, ее наркотиком; она организовала свою жизнь, буквально воссоздала ее вокруг портрета Неле на фоне средневековых скульптур; она никогда не расстается с фотокарточкой — всюду возит ее с собой, ставит на свой ночной столик.