Дорога. Губка
Шрифт:
— А кто мешает вам написать роман, Антуанетта?
Она опускает руки и вздыхает. Я вижу, что обидела ее.
— Вы говорите, как девочки; они тоже призывают меня к действию.
«Девочками» мадам Клед называет Мари-Мишель, Еву и Сильви, они олицетворяют в ее глазах «младшее» поколение. Очень чуткая к движению времени, она видит нюансы там, где я не вижу вообще ничего, устанавливает категории в пять лет и даже меньше, подозревает конфликты поколений между коллегами, которые в глазах других — сверстники. Должна признать, что она безошибочно различает «старшего» от «младшего», даже если между ними разница в полтора года. Она никогда не исходит из внешних данных, а опирается на интеллектуальные различия — во всяком случае, так она говорит. Всем трем «девочкам» — по двадцать пять, чуть больше, они были еще подростками в шестьдесят восьмом, и потому мадам Клед считает их выразительницами «чистого вероучения», им и правда присуща твердость Христа, сумевшего в двенадцать лет противостоять учителям во Храме.
— Все в них мучительно для меня, — говорит Антуанетта, — но я ими восхищаюсь. А иногда целую ночь напролет думаю,
— И как бы вы вели себя тогда?
— За все эти бессонные ночи я пришла к выводу, что не могу представить себя на их месте.
Поскольку я не отвечаю, она продолжает, но молчание мое ее смущает, и она с трудом подбирает слова:
— Не могу, потому что учила мифологию, а не латынь.
Антуанетта жаждет, чтобы я заставила ее разъяснить мне это загадочное высказывание, но я храню ледяное молчание — это единственный способ закончить работу, намеченную на сегодня, и она добавляет, все больше робея:
— А может быть, это еще и потому, что я никогда не звала родителей по имени.
Я зарываюсь в свои бумаги. Антуанетта отступает. Я уверена, она думает об аралии.
Центр — вот где был бы рай, если бы я могла жить в нем по своему четкому графику. Теперь, когда я притерпелась к своим оковам, теперь, когда я знаю, насколько опасна попытка сбросить их, раз они оберегают меня от всяких неожиданных встреч как с людьми, так и с мыслями, мне спокойно за этими нерушимыми стенами. Время от времени администрация выселяет нас из одного помещения в другое. Я с трудом выношу эти перемещения, они всякий раз выбивают у меня почву из-под ног, но, надо сказать, никакая обстановка не восстанавливается так быстро, как обстановка служебного помещения: можно сравнить это с порезом на здоровой ткани — он тут же затягивается.
Все было бы прекрасно, если бы только мои коллеги понимали, зачем они приходят в Центр, понимали, что здесь они находят убежище от внешнего мира. Но на одну Мари Казизе, которая не даст сюда проникнуть и легкому дуновению извне — я имею в виду, из своей личной жизни, — приходится двадцать Антуанетт Клед, неспособных целиком сосредоточиться на своей работе.
А вот «девочки» на это способны несомненно, их навязчивые идеи по крайней мере всегда выражены в первом лице множественного числа: «мы, женщины», — а их мотивы так органично согласуются, что не нарушают гармонии нашей рабочей жизни. Вместе с тем и умственно, и физически они настолько не похожи друг на друга, что ясно, до какой степени каждая из них способна подчинить свою индивидуальность обдуманному решению. Мари-Мишель вся тянется вверх, она очень тонкокостная, и это весьма заметно: у запястий, на фалангах пальцев, у лба и у скул ее — изящные бугорки. Волосы ее так коротко подстрижены и так мелко завиты, что прическа напоминает поросли мха, и это усиливает впечатление какого-то ландшафта, где камни проступают сквозь растительный покров, впечатление тем более яркое, что Мари-Мишель носит одежду цвета опавших листьев или цвета охры и никогда не отступает от этих тонов осеннего леса, а глаза ее отливают зеленью ручьев.
Мари-Мишель — теоретик группы, она следит, как бы не отклонились от догмы две другие. Сама она непогрешима.
Ева — настоящий Харди этого Лорела [1] : крупная, с квадратным лицом, черными глазами и черным пушком над верхней губой. Мари-Мишель настолько уверена в себе, что порой даже снисходит до вполне нежной улыбки мужчине. Ева — воплощенная подозрительность, ей всюду мерещится дьявол-искуситель, а с ним ей не до шуток. Она преследует его повсюду, особенно его изображения; это ей с руки, она работает в отделе научных исследований. Фильмы, плакаты, комиксы, спичечные этикетки, телетитры — все у нее под контролем, и она изымает из обращения поразительное количество мужских особей, которые не вызвали бы у вас никаких подозрений. Она — генератор угрызений совести, неутомимая охотница на колдунов. Так велик талант этого Савонаролы в женском обличье, что иногда мадам Клед, возвращаясь от «девочек», плачет.
1
Харди, Оливер (1892–1957) и Лорел, Стэн (1890–1965) — знаменитый голливудский комический дуэт. — Здесь и далее примечания переводчиков.
Сильви — слабое звено в этой цепи, но ее доброта, пыл и глубочайшая преданность подругам искупают нестойкость. Можно сказать, что Ева и Мари-Мишель заменили ей отца и мужа, которых она старается изжить. Внешне ее слабость проявляется в неопределенности черт, в затуманенности карих глаз, в светлых белокурых волосах; в ее хрупкости есть что-то от монахинь, истерзанных сомненьем.
Комната «девочек» выходит на лестничную площадку, где останавливается лифт. Отсюда в обе стороны идет коридор, вдоль которого располагаются десятка два служебных помещений. В стратегическом плане наши поборницы вероучения занимают в Центре ключевые позиции. Оставляя дверь открытой, они видят всех проходящих мимо и предпочитают сидеть на сквозняке, лишь бы не упустить возможности помиссионерствовать. Частенько кто-нибудь из «девочек» встает со своего места, чтобы перехватить проходящего, проходящую в основном, хотя Мари-Мишель время от времени охотно занимается и обращением какого-нибудь «неверного». Когда они стоят, порой с брошюркой в руках, опершись о дверной косяк, каждая похожа на Марию-Магдалину. Секретарша в отделе «девочек», мадам Балластуан, всегда сидит в глубине комнаты, неизменно прикованная к своей машинке, не по принуждению, как Натали Бертело, а потому что ей приятно, как она говорит, давать работу своим пальцам. Подозрительная мания, считают Ева и Мари-Мишель, атавистический
пережиток, оставшийся в наследство от бесконечной починки одежды и перебирания четок при чтении розария.— Я — голландка и гугенотка, — возражает мадам Балластуан, — вот уж несколько веков, как мы не читаем розария.
— Но зато вы без конца наводите блеск в квартире. Время, которое вы не тратите больше на поклонение идолам, уходит на чистку медной посуды. Мужчины всегда ставили ловушки женщинам с помощью зеркал: «Если вы хотите любоваться своим отражением в медном подносе — надо, чтобы он блестел», — и мы доводим его до блеска. А в конце концов они же попрекают нас этим отражением, когда мы перестаем им нравиться. Что сказал ваш Оливье, уходя? Ну по крайней мере подумал? «Посмотри на себя в зеркало».
Мадам Балластуан могла бы быть матерью «девочек» при условии, что довольно поздно обзавелась бы детьми: она на пороге пенсии. Хоть она так же, как Антуанетта Клед, неспособна быстро и умело выполнять свою работу, Каатье наделена другими талантами: она очень организованная, педантичная и, несмотря на иностранное происхождение, безупречно грамотна. Ей бы хотелось, выйдя на пенсию, открыть магазинчик готового платья, но «девочки» отговаривают ее, видя в этой затее серьезную угрозу тому боевому духу, который они пытаются в ней разжечь.
— Не представляю себе; чтобы ты целиком была занята этими безумными женщинами, — говорит Мари-Мишель.
— А может, на самом деле, Каатье могла бы вести полезную работу, помогая этим женщинам разобраться, что к чему…
— Силь, — говорит Ева, — не будь наивной. Извини, Каатье, но я думаю, не с твоей подготовкой пробивать броню этих женщин в квадрате.
— Конечно, — охотно соглашается мадам Балластуан.
Надо сказать, что Каатье Балластуан своего рода полигон для Евы, как была Испания для нацистской Германии. Ева испытывает на ней эффективность приемов, стратегию и тактику. Разумеется, Каатье — почва более подходящая, чем, например, Антуанетта, совершенно лишенная жизненных сил и энергии, она слишком быстро со всем соглашается. Личная жизнь Каатье для «девочек» образец «дурной жизни»; последовательная капитуляция их секретарши перед мужчиной — вечный повод для скандалов. Она дважды выходила замуж за одного и того же не слишком серьезного человека, на чей счет уже через две недели после свадьбы у нее не оставалось никаких иллюзий. Занятия филологией странным образом привели мсье Балластуана к тому, что, прикрываясь дипломами своего друга фармацевта, он изобрел какой-то бредовый психосоматический способ лечения опавшей груди. Жена его долго пыталась уяснить себе, что толкнуло его на этот путь: дух наживы, тоска по научным изысканиям или специфический интерес к самому предмету. Она вышла за него отчасти по любовной склонности, но больше потому, что поддалась обаянию его фамилии, в которой ей виделись переливы всей маринистской живописи. Надо сказать, она тоже была лингвисткой. Носить фамилию Балластуан для скромной учительницы французского языка из Дельфта, урожденной Ван Перетц, было слишком сильным искушением. Семья ее вконец разорилась, и она приехала ненадолго в Париж отдохнуть вдали от убитых горем родителей и здесь вдруг связала себя невероятно тяжкими брачными узами.
Легковесность мсье Балластуана проявлялась буквально во всем. Он любил жену, но, будучи ниже ее ростом, быстро пришел к выводу, что рядом с ней сильно проигрывает. Каатье была пышной блондинкой с весьма соблазнительными формами. Оливье Балластуан от такого изобилия загрустил. После года и месяца постоянства он влюбился в щупленькую особу, которую мог обнять одной рукой и чью талию обхватывал пальцами.
Может быть, это удивительно, что, решив держаться от всех на расстоянии, я оказалась в курсе личной жизни своих коллег. По правде говоря, жизнь некоторых из них потрясает меня своей неорганизованностью. В мадам Балластуан «девочек» больше всего удручает ее упрямое нежелание понять, что она заблуждается, упорное повторение одних и тех же ошибок и то, к чему приводит ее примиренчество, доведенное до безумия. Она долго еще оставалась рядом с изменником, носила туфли без каблуков, горбилась, чтобы казаться меньше ростом, но он с ней больше никуда не ходил и в ее обществе не показывался. Они развелись в первый раз; Каатье взяла девичью фамилию, но была в трауре по утраченной и немного — по самому Оливье. В их редкие встречи она бывала с ним очень нежна и настойчиво продолжала собирать красивые марки для его коллекции, а при прощании, правда, не целовала его, но поправляла галстук или ворот свитера. Однажды, видимо разочаровавшись в малых форматах, он снова принес к ней свою бритву и зубную щетку, еще до того, как во второй раз предложил ей свою морскую фамилию.
В то время Каатье преподавала немецкий в Компьене и не всегда могла по вечерам быть дома. Возвращаясь, она обнаруживала всякие забытые вещички: крошечные тапочки без задников, пояски для стрекозиной талии, кукольные колечки. Скупой на признания, когда речь шла о дне нынешнем, мсье Балластуан щедро исповедовался в грехах месячной давности. Каатье поняла, что возраст толкает ее супруга на любовные приключения по ускоренной программе; его связи разветвлялись, как разветвляются растения, корни которых разъединяют, и, рассаженные, они разветвляются в свою очередь. Оливье и в самом деле все время влюблялся в подруг своих подружек. В конце концов образовалось некое большое семейство, так что мадам Балластуан могла бы изобразить нечто вроде генеалогического древа. Как только женщина переставала интересовать Оливье, он бросал ее фотографию где попало. А когда Каатье обнаруживала фото, прикалывал его на стенку и, как хранитель музея, щедро комментировал. Как ни были прочны моральные устои мадам Балластуан, но и они в конце концов рухнули. Она искала лекарство и нашла его, когда меньше всего этого ожидала, и, как часто бывает, именно в том, что казалось ей новым несчастьем. Однажды она обнаружила фотографию девушки, которой еще не видела, и сразу поняла, что в ее жизнь вошло нечто новое.