Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ты же опоздаешь! — крикнул Паскаль из кухни.

Когда я открыла дверь, сад был освещен ярче, чем все последние дни, и я даже подумала, не вернуться ли за темными очками — глаза у меня довольно слабые, но, когда я еду автобусом восемь пятнадцать, никакие очки мне не нужны. «Уж не так все изменилось», — сказала я себе, подходя к калитке.

Слева от входа растет очень красивый куст махрового жасмина, правда, сейчас ему не хватает влаги. Я крикнула Паскалю, махнувшему мне на прощанье из окна:

— Полей жасмин.

— Хорошо.

— Прямо сейчас, чтоб не забыть.

— Допью кофе и полью.

Он исчез в доме, а я отворила калитку. Уже собираясь прикрыть ее, я вдруг увидела на ветке что-то белое, довольно высоко, у самой стены. С большим трудом я притянула к себе эту ветку и сорвала цветок. Он был восхитительно красив и невероятно душист.

Паскаль, появившийся с лейкой, увидел, что я остолбенела. Просто невероятно: майский цветок распустился в конце лета. Сразу догадавшись о причине моей растерянности, он решил подтрунить надо мной.

— Надо радоваться цветам тогда, когда они расцветают! Смотри-ка, вот еще один.

Он показывал на самую верхнюю ветку.

— Этот будет тебя ждать, когда вернешься, здесь нужна лестница. Поспеши, через пять минут твой автобус.

Он пошел за лестницей, а я побежала. Уже закрыв калитку, я

увидела на кусте не одно, а два белых пятнышка. Я позвала Паскаля, но он не понял меня и только как-то по-детски послал мне воздушный поцелуй. Жасмин я завернула в носовой платок и положила в сумку. Мадам Клед увлекается садоводством, даже ботаникой. И когда я говорю «увлекается», это еще слабо сказано.

Я прибавила шагу. Паскаль преувеличивал, говоря, что осталось всего пять минут до автобуса, но, конечно, оставалось меньше десяти. Несколько секунд я потеряла возле «Фамилистера»; три домохозяйки, которых я впервые видела, в окружении своих детей, восседающих на трехколесных велосипедах, спорили о чем-то, заняв весь тротуар, и мне пришлось обходить эту честную компанию.

Хозяин ювелирной лавки, стоя на пороге, поздоровался со мной. Я едва его узнала: ведь вижу я его обычно только в полумраке лавки. И протянула ему руку. На ярком солнце он выглядел совсем бледным, и мне показалось, что волосы у него крашеные. На остановке автобуса я, как правило, застаю юную метиску, она всегда приходит раньше меня и молчаливо стоит под навесом. Мы никогда не здороваемся, но она отступает чуть в сторону, чтобы я могла, если надумаю, войти в это противное строение. Так мы некоторое время и стоим молча рядом. Она смотрит прямо перед собой, слегка запрокинув голову, словно ждет кого-то со стороны улицы Гинмер. Я слежу за городским садом, откуда с минуты на минуту должна появиться высокая, еще молодая, крепко сбитая женщина. Ее белокурые локоны уложены аккуратными рядами от затылка ко лбу. А лицо носит отпечаток грубоватой красоты. «Носит» — именно то слово; похоже, что эта женщина — так уверенно она держится — каждое утро нацепляет на себя прическу, макияж и свое серое пальто, подобно тому, как рыцарь надевал свои латы: все это — ее броня. В ней чувствуется какое-то уважительное ко мне отношение, но я догадываюсь об этом только по тому, как она разговаривает со мной о погоде. Не знаю, почему, собственно, у разговоров о погоде такая плохая репутация; это самый удобный подход к теме и самый невинный: подобные разговоры ни к чему не обязывают и ничего не навязывают, выражают лишь сдержанное недоверие к будущему и склонность к предсказаниям. Бронированная дама терпеть не может, когда ни с того ни с сего начинает идти дождь или, наоборот, внезапно выглядывает солнце. Единственный ее интимный собеседник, насколько я знаю, — зонтик. На радио она целиком не полагается, когда решает, брать зонтик с собой или оставлять дома, и, едва встав с постели, открывает окно и смотрит на небо, выясняя, откуда дует ветер. И если я знаю, что ее старенькая мать еще жива, то только потому, что она упоминала о ней, как о хранительнице крестьянских традиций, одной из тех, для кого все приметы — говорящие: и форма облаков, и полет ласточки, и изобилие орехов что-нибудь да значат. Пока мы с ней обмениваемся неизменно повторяющимися репликами, молодая метиска не отводит взгляда от улицы Гинмер. Хотя она и не вступает в наш диалог, нельзя сказать, что она совсем к нему равнодушна, а тем более настроена к нам враждебно. С легким щелчком распахивается окно мадам Баленсиа, звук раздается всегда в одну и ту же минуту и часто прерывает нас на середине одной и той же фразы. Мадам Баленсиа — удалившаяся от дел вдова бывшего хозяина ювелирной лавки. С тряпкой в руке, в халате она прохаживается по своему балкону. Иногда она жалуется мне, что ей недостает лавки. Не потому что ей нечего делать, у нее несколько дочерей, все они матери семейств, у каждой какие-то супружеские передряги. Из всех женщин в городе она самая занятая: то сидит с внуками, то решает семейные проблемы. А не хватает ей жизни лавки, где нужно было бы поднимать дверь-жалюзи, до блеска полировать медальоны святых, раскладывать на бархате кольца и сто раз на дню стирать со стеклянной витрины отпечатки пальцев — зримые свидетельства процветания Баленсиа.

Тряпка, которую она вытряхивает каждое утро, стерев пыль с мебели, придает ей вид путешественницы, посылающей свое последнее «прости». Хлопоты по хозяйству кажутся ей бледным, но все-таки хоть каким-то подобием ее прежних обязанностей по лавке, и потому не следует удивляться, что в жестах этих чувствуется тоска по былому. Прежде чем уйти с балкона, она на мгновение опирается левой рукой о дверной косяк, и, подобно тому как актриса, удаляясь за кулисы, на прощанье взмахивает платочком, мадам Баленсиа тряпкой подает неясный знак прохожим.

Не успевает она исчезнуть, как слева, со стороны аллеи Павийон, выныривает малолитражка и останавливается прямо у тротуара. Из нее, предоставляя водителю захлопнуть дверцу, выходит молодая женщина и бегом бежит к нам. Говоря нам тройное «здравствуйте», она поправляет выбившуюся в спешке светлую прядь. И летом, и зимой что-нибудь в ее туалете непременно бывает розовым: сумочка, туфли или серьги. Каждый день она заводит с нами разговор, обрывающийся всегда на той же самой фразе с приходом автобуса. Когда я говорю «с нами», я имею в виду бронированную даму и себя — юная метиска, поздоровавшись с новоприбывшей, опять обращает взор в сторону улицы Гинмер, уходящей вверх. Случайно в автобусе я узнала имя любительницы розового цвета — Стефани. Конечно, невоспитанной ее не назовешь, но у нее нет сдержанного достоинства бронированной дамы. Все в автобусе знают, какие у нее две главные заботы: приобрести собственный автомобиль, а то тошно торчать на улице и ждать автобус «в любую мерзкую погоду», и уметь взять уменьшенный септаккорд, к которому она испытывает «болезненную страсть».

Кроме непредвиденных, мужчин на остановке нет, их и в автобусе очень мало, я никогда не задумывалась почему; чтобы этой проблемой заинтересоваться, надо иметь возможность привлечь статистику и социологию. Я только что сказала «кроме непредвиденных», хочу, чтобы меня правильно поняли: я вовсе не враг некоторого разнообразия. Ничего не имею против случайных пассажиров. Впрочем, большинство из них вовсе не незнакомцы, они появляются в автобусе время от времени. Одни садятся вместе со мной, другие остановкой раньше или позже. Женщина преклонных лет в черном шерстяном костюме ездит с нами каждую вторую пятницу. В сетке у нее маленькие цилиндрические свертки, завернутые в газету, из которой торчат зеленые ростки, а иногда сыплется земля. Она, несомненно, едет на кладбище и уже, кажется, погрузилась в самые драматические свои воспоминания. Она не слишком общительна, но я слышала, как однажды она рассказывала своей соседке о муже, умершем пятьдесят лет назад. Скорей всего, она едет на благочестивое свидание с весьма юным покойником, если только ее в свое время не выдали за какого-нибудь старикашку,

появившегося на свет еще в девятнадцатом веке. Мне нравится думать, что она проделывает этот самый путь со дня смерти мужа. Автобус пустили, когда кончилась последняя война; и можно себе представить, как вдова во цвете лет катила по этой дороге на велосипеде или даже шла пешком — она, кажется, страшно бедна.

Каждую среду три мамаши возят своих детишек в школу плавания и рисунка. Детей пятеро: братья-близнецы, сестры-близняшки и маленький мальчик. Мне бы хотелось иметь близнецов, трудно объяснить почему. Наверно, по той же причине, по какой у меня никогда не было других собак, кроме жесткошерстных фокстерьеров. Думаю, если бы у меня были близнецы, я бы прочнее утвердилась в своем материнстве, больше бы чувствовала себя матерью. Слишком много родителей обеспокоены несходством их детей между собой, да, впрочем, и с ними самими. «Да на кого похож малыш?» А малыш растет, будто какое-то инородное тело, сам по себе. Близнецы устраиваются всегда на одних и тех же местах: девочки впереди, мальчики сзади, слева от прохода, их счастливые мамаши садятся вдвоем справа, в одном ряду с братьями-близнецами, а мать, у которой единственный сын, усаживается вместе с ним справа от девочек. Она могла бы сесть к окну и дать своему малышу Жану-Франсуа поболтать с девочками, им тоже, как и ему, лет по пяти, но она садится у прохода сама. Одно время я считала, что она так поступает ради поддержания порядка, но скоро поняла, что дело тут в материнском тщеславии. Поначалу Жан-Франсуа пытается разговаривать с Армеллой и Армандой, перевешиваясь через колени мамаши, и даже вытягивается изо всех сил на своем сиденье, делая знаки братьям-близнецам, но скоро сдается. Когда он начинает скучать, то, слегка похныкав, встает коленками на сиденье и, глядя в окно, разбирает вслух надписи на фургонах, проезжающих мимо. Для своего возраста читает он прекрасно. Мать притворяется, будто не обращает внимания, но я-то вижу — наконец она чувствует себя не хуже двух других мамаш. Гордость ее растет обратно пропорционально скорости, с которой мы движемся; пробки увеличивают количество проезжающих мимо тяжеловозов, фургонов и легких грузовиков.

Порой, когда мы — две блондинки, юная метиска и я — ждем автобуса, появляется полька, она ходит без чулок и летом, и зимой, одета во все темное, лицо у нее широкое, суровое, и черные матовые глаза не освещают его, а словно бы гасят, волосы собраны в сложную конструкцию, которая закреплена заколками и шпильками, торчащими в разные стороны. Еще издали доносятся ее причитания, но никто не сторонится ее. Если она и не совсем в своем уме, то безумие ее порой похоже на здравомыслие, и, уж во всяком случае, она полна доброжелательности. Говорит она очень громко и винит во всем непостижимый рок. Франция, видимо, несет ответственность за многие ее несчастья — и она осыпает ее нежными упреками, почти пропевая их и по временам перебивая себя вопросом: «Знаете Шопена?», который постепенно переходит в «Узнаете Шопена?», и ясно, что для нее этот второй вопрос исполнен куда большего смысла, потому что на лице ее вспыхивает восторженная улыбка. Когда мы наконец садимся в автобус, она перестает причитать и призывает благословение небес на пассажиров. Счастливого пути, счастливого пути, говорит она, храни вас бог. Как только автоматическая дверца автобуса закрывается за нами, она поднимает вверх правую руку и медленно водит ею из стороны в сторону, будто пальмовой ветвью. Мы видим, как губы ее, теперь уже беззвучно, шевелятся в искупительной молитве. Словно мы, бедные эмигранты, отправляемся в Америку и нас провожает на корабль наша последняя родственница, слишком привязанная к своей земле, чтобы уехать самой, и еще более бедная, чем мы. Некоторые пассажиры машут рукой, прощаясь, по всей видимости, навсегда. Совершенно невероятно, чтобы полька занялась какими-то обычными делами по хозяйству или пошла бы просить о помощи в отдел социального обеспечения. Скорее уж она взберется на склон невидимой горы и будет доить свою тощую козу.

Уезжаем мы с ощущением, что должны победить, преуспеть в жизни, прежде чем вернемся в родные края.

Я сижу всегда во втором ряду справа, у окна. Место не лучшее — под ним переднее колесо, но мне тут хорошо, я здесь у себя дома. Сиденье слегка приподнято, и я оказываюсь выше всех своих соседей, особенно тех, кто сидит в первом ряду; со своего возвышения я вижу дорогу почти так же хорошо, как водитель, к тому же мне уютнее, чем соседям в первом ряду — у них ноги вечно на сквозняке. Чтобы пройти к своему месту, мне приходится перешагивать через колени и набитую книгами сумку лицеистки, которая наверняка едет из Сент-Женевьев, но не общается со своими болтливыми соученицами, теснящимися в глубине автобуса. Внешность этой юной особы всякий раз приводит мне на ум эпитет «роскошная»; не знаю, как иначе передать эту бьющую через край красоту, плотскую и чувственную. Она похожа на какое-то буйное растение, с этой рыжей копной волос в крутых завитках, почти до пояса, кудри падают ей на лоб, плечи и даже на руки, лежащие на выцветшей пластиковой сумке. Казалось бы, она должна ярко вспыхнуть, раскрыться, превзойдя все ожидания, как раскрывается огромный бутон, но взгляд ее полон грусти. Я не знаю причин этой грусти и не хочу их знать. И, уж конечно, не стану задавать вопросов этой юной девушке, даже не заговорю с ней. Нет, я не отношусь всерьез к проблеме несовместимости поколении, о которой нам прожужжали все уши, — просто между пассажирами, садящимися на разных остановках, существует барьер, и преодолевать его трудно, а может, и не нужно.

Несмотря на все сказанное, соседство этой девушки мне приятно. Она вежливо подбирает ноги, чтобы дать мне пройти, прижимает свою огромную сумку к груди, а когда кажется, что я вот-вот застряну, монотонно бормочет «извините».

В Лонжюмо она выходит последней. Иногда другие лицеистки ждут ее и что-то говорят ей. Но я ни разу не видела, чтобы она отвечала им: автобус трогается прежде, чем она успевает очнуться от своих мечтаний.

Лонжюмо — важный этап нашего пути; добрая треть пассажиров здесь выходит, а до кольцевой рукой подать. Поле нашего зрения начинает расширяться, а круг пассажиров сужаться. Вот тут-то мсье Клод и заводит разговор с дамой из первого ряда (справа), которая, наверно, садится в автобус на конечной остановке. Между шофером и теми, кто выезжает с ним вместе, устанавливается некая близость, претендовать на которую остальные не могут. Эта пассажирка, сидящая поначалу у окна, прямо передо мной, пересаживается, как только это становится возможным, к проходу, поближе к мсье Клоду. Иногда это перемещение происходит задолго до Лонжюмо. Особа, которая обычно занимает это место, плохо переносит езду в автобусе, особенность ее заболевания в том, что ей становится гораздо легче, когда она видит перед собой дорогу. Случается, что она, совсем бледная, встает у Эпинэ-сюр-Орж и так и стоит рядом с сочувствующим ей мсье Клодом, устремив взгляд на дорогу, которая исчезает под колесами автобуса. В Лонжюмо ее пытка кончается, она выходит, отряхивается и твердым шагом идет по песчаной дороге. «Вон оно как», — говорит Клод, и в этом восклицании множество оттенков, но больше всего, пожалуй, уважения к столь редкому недугу.

Поделиться с друзьями: