Дорога. Губка
Шрифт:
Мне тут же стало стыдно, что вокруг такой беспорядок. Лужа возле кровати, пятна крови на паркете, нога, все еще кровоточившая, разбросанные повсюду осколки стекла — под столиком и под кроватью, — все вместе возмутило меня так, словно не я сама это устроила, Я была поистине счастлива, когда привела все в порядок. Я вновь обрела ловкость профессионала: вата, марля, йод, бинт словно спешили занять свое место под моими пальцами. Перевязав ногу и убрав все с пола, я легла рядом с Паскалем и почти сразу уснула, вдыхая запахи леса.
Повторю еще раз — я отнюдь не была жертвой какого-то наваждения. Мысль о лесе может прийти в голову кому угодно, но вместо того, чтобы абстрактно развиваться у меня в мозгу, она буквально с цепи сорвалась, да еще вызвала к жизни все образы и ощущения, связанные с лесом, которые я могла почерпнуть из действительности, из кино или книг. Все это так плотно обступило меня, что мне показалось, будто и спальню тоже обступил со всех сторон лес. Я уже не была уверена, попаду ли я, выйдя из этой комнаты, в столовую: может, ее там не будет, как иногда на лестнице не оказывается под ногами следующей ступеньки, — и я попаду прямо в лес?
Вот и все, что произошло в тот вечер, а назавтра я об этом и думать забыла. Повязка ночью сползла, и, только встав на ногу, я вспомнила о ране. Боль была не такой сильной, чтобы вчерашние происшествия предстали в трагическом свете. Затем день прошел, часы прокрутились в их беспощадной последовательности, точно белье в стиральной машине. Я не из тех молодых женщин, которые скучают на работе по мужу или по своей собаке; мне достаточно
Вечером второго дня (если считать, что накануне был день первый нового периода моей жизни, который обещал быть нелегким и полным борьбы) в тот же час все вокруг было точно таким же, как и в предыдущий день. Все на своем месте: на ночном столике бутылка с минеральной водой, на которую надет стакан, на коврике у кровати свернувшийся в клубок Антоний III, не грязнее, чем накануне, потому что в ту пору я уже вычесывала своего пса каждый день, посыпая его тальком; справа Паскаль, улыбающийся во сне; в руках у меня та же книга о системах классификации документов, открытая на той же странице, поскольку прочитанное вчера совершенно выветрилось из моей памяти, вытеснилось происшествиями. Что я имею в виду, говоря «происшествия»: то ли возвращение прежней ребяческой склонности предаваться фантазиям, то ли появление леса, обступившего наш дом, и человека, спрятавшегося в шкафу, давно переделанном в бельевой с пятью полками? Самой мне трудно ответить на такой вопрос, тем более что я немедленно призвала на помощь всю свою силу воли, чтобы эти происшествия не вышли из пределов разумного.
Итак, во второй вечер я была в том же расположении духа и в том же положении, что и накануне, все вокруг лежало на тех же местах. Может покоробить, что я ставлю мужа в один ряд с предметами, но спящий человек всегда казался мне на редкость опустошенным, почти доведенным до состояния вещи. В общем, тут он представал как часть декорации. Мне даже не пришло в голову просить его о помощи, хотя он бы с радостью откликнулся; я, однако, должна была сама выпутаться из этого. Обычно я умею управляться со своими делами. Например, своих собак воспитываю без чьей бы то ни было помощи, и воспитываю так хорошо, что даже разницу между ними уловить трудно. На смену одной появляется другая, живут они долго, до глубокой старости остаются юными и все носят одно и то же имя. Если я говорю «Антоний III» или «Антоний IV», то не для того, чтобы выстраивать хронологию, а просто чтобы их классифицировать. На самом деле, мне кажется, что у меня с детства живет одна и та же собака, которая не устраивает мне никаких сюрпризов. Многие люди (мадам Клед, в частности) утверждают, будто животные между собой непохожи, даже если они одной породы. Надо сказать, собак у нее никогда не было, и этот свой тезис она убедительно обосновать не может. Правда, Антуанетта много разъезжала с мсье Кледом, который был советником по экономическим вопросам при посольствах в разных странах. Но главное, я думаю, она опасается, что смерть домашнего животного причинит ей боль. Однако и другие люди, более уверенные в собственных суждениях и знакомые с тем, о чем берутся судить, тоже утверждают, что каждая собака — существо уникальное. Это потому, что у них с животными отношения не такие, как у меня, а интимные, даже слишком интимные. Нужно сохранять дистанцию, раз и навсегда определенную разумным подходом. Например, место Антония у нас в ногах обусловлено и ограничено его ковриком, и эта малость — награда за его послушание. Нельзя предоставлять ему больше мягкой поверхности, чем это необходимо, он должен чувствовать себя менее удобно, как только оказывается за пределами своих крохотных владений. Дни Антония проходят один за другим, похожие один на другой (если не считать того, что Паскаль далеко не всегда рядом с ним, и это меня огорчает); кормление, гулянье, еженедельное купание, каждодневное вычесывание, вечерняя прогулка — все эти процедуры протекают всегда в одном и том же порядке, в те же дни и часы; такое неукоснительное соблюдение режима и создает всегда одинаково безупречное животное. Если только не считать, что прав Паскаль: он говорит, будто Антоний так любит меня, что даже стал на меня похож; подобное положение могло бы обеспокоить меня, если б я позволила себе поддаться этому беспокойству.
Итак, в этот второй вечер все было как накануне, и я опять, с той же страницы, принялась читать «Системы классификации». «Тебе нет и двадцати», — прозвенело в ушах в ту же минуту, на той же самой строчке.
Я сознавала и мелодраматичность этого утверждения, и его двусмысленность. «Тебе нет и двадцати» — один из тех словесных штампов, к которым прибегают при самых противоположных обстоятельствах; это обозначает то «Ты еще слишком молода, надо подождать», то «Как ты в твоем возрасте могла совершить такой ужасный поступок», а то и «Я слишком стар для тебя». Заметьте, я отлично догадывалась о смысле этих слов, адресованных мне: «Тебе нет и двадцати, а ты заперла себя в библиотеках, сама на себя надела оковы, сама себя связываешь, превращаешься в затворницу». Оттого, что я так прекрасно все поняла, утверждение это показалось мне особенно бестактным. Порой, когда уже засыпаешь или еще только просыпаешься, на тебя вдруг вот так обрушивается какая-нибудь фраза, никакого зрительного образа не возникает, только слуховой: голос звучит властно и четко, чаще всего это приказание или напоминание. Мне скажут, что я ведь еще не засыпала. Почти не засыпала, потому что до этой самой минуты с отчетливой ясностью в памяти моей запечатлевались одна за другой «Системы классификации…». Это верно, некоторые книги уносят меня от себя самой неизвестно куда, и со времен моего горького опыта с «Тремя мушкетерами» я читаю только техническую литературу по своей специальности. Это чтение помогает мне многое предугадать, а порой подводит к блестящим обобщениям. Я ни на что не претендую, а говорю об этом, потому что речь идет о той части работы, где все зависит от интуиции, а вернее сказать, от моего дарования. Я готовлю книгу, в которую должны войти все известные на сегодня виды классификаций, и, надеюсь, смогу внести в них кое-какие усовершенствования. Не скажу, что, читая специальную литературу, я способна спрятаться в своем волшебном коконе, как это бывало у меня с королевскими мушкетерами, но должна признать: только в минуты профессиональных размышлений мне удается в конечном счете (и самым парадоксальным образом) улизнуть от собственной бдительности.
Услышав голос и не доверяя самой себе, я встала, надо было убедиться в том, что я не сплю, и снова взять все в свои руки. Чтобы эпизод с разбитой бутылкой не повторился, я осторожно закуталась в шаль. Из бравады хотела взять носовой платок в шкафу, но, уже протянув руку к створке, остановилась. Посмотрела на приоткрытое окно и не подошла к нему. Стоя посреди своей спальни, окруженная хорошо знакомыми предметами (укрощенными привычкой, отполированными годами пользования: мой муж, мой комод, мой вандейский шкаф, мой складной столик), я вдруг потеряла ориентиры, как если бы оказалась в открытом море. И все потому, что не решалась сделать ни одного своего обычного, упоительно-привычного жеста, боясь, как бы не всплыли из глубин памяти (это ведь уже случилось накануне) мои тайные мысли. Со времен моей долгой жизни с д’Артаньяном грезы для меня лишены всякой привлекательности, я согласна только на отдельные картинки, чтобы развития сюжета не было, и обертонов тоже, пусть будут плоские, как миниатюры, пейзажи, где все честно выставлено на обозрение, где нет ни закоулков, ни поворотов, ни отражений. Я села на стул, опасаясь, как бы кресло не оказалось ловушкой, и, подозвав
Антония, взяла его на руки, самым парадоксальным образом нарушая все свои принципы ради спасения главного. Пес у меня на коленях глупейшим образом стоял на всех четырех лапах из страха, что, усевшись, преступит еще один запрет, он дрожал всем телом, всячески показывая, что ведет себя хорошо. Так мы и сидели, стараясь убедить друг друга, что переживаемая ситуация — совершенно исключительная, из которой ничего не последует, никаких выводов сделано не будет и которую вообще не надо даже принимать в расчет. В доказательство абсолютной чистоты своих намерений, конечно, и чтобы было ясно, что минута эта в нашей жизни необычайная, Антоний тихо зарычал, лапы его напряглись, уши и короткий хвост поднялись, как на охоте. Большего мне и не понадобилось, произошло как раз то, чего я пыталась избежать со вчерашнего дня, меня обошли с другой стороны, бросив в самую гущу великолепного действа: красная одежда охотников, шляпы амазонок, срываемые ветвями деревьев, развевающаяся на ветру вуаль, дикий заливистый лай своры собак под аккомпанемент охотничьего рожка, шум вначале отдаленный, но терзающий слух, беспорядочный, ранящий кожу, как зазубренный нож, затем подступающий все ближе, накатывающийся словно морской прибой. Похожий на прерывистое дыхание лошадиный галоп, заставивший меня прижаться к земле, покрытой листьями и иголками, становился все слышнее, все оглушительнее и все ближе, и я вдруг поняла, что ухом прильнула к земле, как индейцы в романах. Не своим собственным ухом, по-прежнему приникшим к жесткой шерстке Антония, а тем, которое я одалживала Констанции Бонасье, чтобы улавливать шорохи в ночи, когда герцог Букингемский был у королевы, тем ухом, к которому часто прикладывался губами или прицеплял серьги мой воображаемый старый супруг. Антоний, должно быть, почувствовал это размягчение воли во мне, потому что принялся лизать мне лицо, на что ни одна моя собака никогда не осмеливалась. Некоторое время я не знала, как быть: то ли ответить на это проявление привязанности, погладить Антония и расшевелить Паскаля, чтобы он проснулся и успокоил меня, то ли предотвратить катастрофу своими силами. К счастью, план защиты уже начинал вырисовываться. У меня было два выхода: запретить себе всякие мысли, не имеющие отношения к реальной моей жизни, или пожертвовать какой-то их частью. Я прекрасно понимала, что слишком поздно видоизменять эту волшебную пустоту прошлых лет, некую снежную нетронутость мысли, где отпечаталась только чистейшая реальность, точнее, чисто очерченная реальность, еще точнее, реальность, сведенная к чистому чертежу.Слово «пожертвовать» мне всегда нравилось своей внешней будничностью (если только отнестись к нему сдержанно, не вспоминая о жертвах огня, воды или любви), нравилось самой идеей дележа, равновесия, которую оно символизирует. Но пожертвовать мечтой, как-то ее делить — это было очень трудно, даже опасно, и шло в ущерб моей гордости. И тут, чтобы смягчить испытание, во мне пробудился стратег. Предстояло выиграть пари, разработать стратегический план — это вполне достойно моих усилий. Детские грезы так дорого обошлись мне потому, что я хотела превратить их во вторую подлинную жизнь. Я жила будущим, как старики живут прошлым, но в прошлом нет места для неизведанного, тогда как я все время оказывалась перед выбором пути, пускаясь то одной дорогой, то другой, пробовала, зачеркивала, стирала, чтобы найти наилучшее; передо мной было не одно будущее, а все его возможные варианты. Я, собственно говоря, была хозяйкой своей судьбы и управительницей чужой, да не одной, а всех персонажей, деливших со мной эту «вторичную» жизнь. Ну и вот: вторая жизнь, скорее, была «другой» жизнью, в том смысле, в котором говорят о своем «другом доме», где проводят весьма незначительную часть времени, но дом этот способен поглотить все ваши мечты, надежды и устремления. Моя ночная жизнь была похожа на анфиладу пустых комнат, которые я силилась обставить и разукрасить с безнадежным отчаянием полной свободы выбора. Чтобы уничтожить этот беспорядок или по крайней мере ограничить его, надо было свести декорации к минимуму и помешать человеку, спрятавшемуся в шкафу, иметь свою жизнь и заполонить всю мою, как некогда д’Артаньян, потребовавший от меня создать его как детище, выдумать как произведение, любить как возлюбленного, мужа и отца. К тому же в ту пору границы моего безумства были определены моими собственными возможностями маленькой девочки — ночная моя жизнь была незатейлива, как детский рисунок. А вот в сегодняшних грезах отразились бы все двадцать минувших лет, они были бы страшными и глубокими, как мысли взрослого человека, надо было любой ценой помешать им явиться. Никакого ветра в соснах, никаких происшествий, никаких перипетий, никакой войны, никакой перестрелки, ни воина, ни войска… Воин… войско… сосны, сами собой пришедшие на ум слова тут же поймали меня в ловушку, слова эти намечали вполне конкретные очертания моей второй жизни. Но пожертвовать чем-то и значило позволить дойти до какой-то границы, где можно будет точнее определить их силы и численность, вовремя быть готовой дать отпор. Так что лучше было знать, какое лицо у того воина, и, насколько это вообще возможно, представить его себе прежде, чем он представится сам, то есть выставить заслон. Нет занятия более трудного и более поразительно отвлеченного, чем выдумывать лицо. Я поняла, что спасена, когда нашла себе это занятие: оно кропотливое, длительное и не позволит мне отвлекаться. В ту самую минуту, когда я приняла это решение, Антоний неожиданно спрыгнул с моих колен и, боязливо на меня посматривая, растянулся на своем коврике: он почувствовал, что все опять становится на свое место.
Я снова легла и в этот раз продвинулась на добрый десяток страниц в чтении «Анализа систем классификации документов на предприятиях».
III. Аралия
Было бы преувеличением называть дистанцию, существующую между пассажирами, садящимися на разных остановках, разобщенностью. Однако же взаимная поддержка и доверительность возможны только между теми, кто живет недалеко друг от друга. Чужим, например, семейные фотографии показывают с большой осмотрительностью. Под «чужими» я, конечно, имею в виду всех тех, кого не обдувает каждое утро тот же ветер и не поливает тот же дождь; всех, кто не наблюдает в один и тот же час одну и ту же картину; всех, кто не обменивается в ожидании автобуса вроде бы ничего не значащими фразами и не вскрикивает одновременно со всеми: «Вот он», не входит в этот автобус всегда в одной и той же очередности. Фразы и жесты здесь в конечном счете не менее важны, чем ритуал знакомства у животных, расположенных друг к другу. Доброжелательность, надо это подчеркнуть, присуща всем постоянным пассажирам автобуса — потому, разумеется, что ехать стоя случается крайне редко, а бороться за место не приходится никогда.
Некоторые возят с собой всякие памятные сувениры. Далеко не всегда, как можно было бы предположить, это люди пожилые. У большинства молодых женщин в сумочке — фотографии детей и открытки с видами последнего места отдыха. Мужья попадаются реже, только на тех фотокарточках, где супруг предстает как герой на пляже — подводный охотник с неопровержимым доказательством своих подвигов вроде гарпуна или ласт. Мужа снимают, только когда в его облике нет ничего обыденного, окружая его ореолом божественности.
Чем моложе женщины, тем чаще они обновляют свой запас икон-амулетов: дети растут быстро, и на смену Балеарским островам приходит Греция. Больше всего меня поражает, в каком беспорядке хранятся эти открытки, часто просто так валяющиеся на дне сумки, где в одну кучу перемешаны равные сюжеты, разные лица, разные пейзажи.
У меня с собой никаких фотографий не бывает. Трудно сказать, что меня тут не устраивает — вещественная сторона или моральная. Прежде всего, я считаю, что фотографиям место в альбоме. Оставь их на свободе, бог знает, как все перепутается. У меня дома ни одна фотография нигде не валяется: это нарушило бы мои серии, подобранные с помощью кода, который я пробую использовать; к тому же здесь есть и более серьезная опасность, даже риск, что тобой завладеет какой-нибудь из этих образов и ты потеряешь время или покой. Паскаль часто предлагает мне поглядеть вместе слайды, которые он смотрит для проверки или просто так, для собственного удовольствия. Я почти всегда отказываюсь и тотчас выхожу из комнаты.