Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Достоевский и Апокалипсис

Карякин Юрий Федорович

Шрифт:

Вот, собственно, две задачи, которые я много лет пытался решить и, смею надеяться, все-таки решил.

Понял наконец (очень далеко не сразу), что это не одна и не две, а одна и та же задача: две стороны, две грани одного и того же.

«Неопределенность» и была оттого, что Достоевский начал писать роман в форме исповеди. Отсюда-то — и вся «неопределенность»!

Нельзя, нельзя было доверять Раскольникову последнее слово о самом себе. Он его еще не заслужил, не выслужил, не выстрадал.

Достоевский сжег не что иное, как свою собственную художественную «неопределенность» в отношении к Раскольникову.

Два этих пункта («уничтожить неопределенность») вовсе не только и не столько чисто литературоведческая,

чисто литературно-критическая задача — и работа. Она потребует от нас более значительных усилий, чем вначале казалось. Придется, по мере сил своих, пытаться подняться и на вершины философии и спускаться в глубины психологии, пытаться понять, что существует беспрерывно расширяющиеся горизонты на поверхности, «вверх», и, оказывается, такое понятие есть, — беспрерывно углубляющиеся горизонты «вниз».

Последняя, итоговая мысль, формула должна быть, вероятно, такой: обе задачи слились в одну, одна перешла в другую и помогла понять: потому, для того и сжег исповедь, ЧТОБЫ — «уничтожить неопределенность».

Тут на самом деле — бездна, а я только чуть-чуть в нее заглянул… Но вдруг обрадовался и — отвернулся.

Дело вот в чем. Мы все время, всегда, почти всегда, принимаем определяющее решение при 1) незнании главных «дано», т. е. при незнании знаний, уже добытых, уже известных, уже проверенных и перепроверенных, уже доказанных и передоказанных, отфомулированных и отчеканенных, безусловно необходимых и, если угодно, неизбежных; 2) и — при этом! — при этом незнании, при этом абсолютно непростительном невежестве, — никогда не принимается в расчет, во внимание незнание Главного, незнание о самом существовании Тайны…

Горизонт… не земной, а — вселенский и — навсегда.

К тому же, следуя за Бродским (см. его Нобелевскую речь), «позволительно спросить, многие ли из нас могут припомнить Зло, которое запросто с порога сказало бы: “Привет. Я — Зло. Как дела?”»

Вдруг вспомнилось, как самообманно рассуждает Подпольный: «Есть в воспоминаниях всякого человека такие вещи, которые он открывает не всем, а разве только друзьям. Есть и такие, которые он и друзьям не откроет, а разве только себе самому, да и то под секретом. Но есть, наконец, и такие, которые даже и себе человек открывать боится, и таких вещей у всякого порядочного человека довольно-таки накопится» (5; 122).

«Уничтожить неопределенность»

Запомнится, загадается, а даст Бог, и разгадается. «Уничтожить неопределенность» — иначе неопределенность уничтожит мир. Неопределенность-то и есть самоубийство.

Сделать главку о Разумихине, может быть, одном из самых надежных героев русской литературы. И умен, и глубок (его монолог о логике, которая предугадает три случая, а их миллион), и абсолютно органическое неприятие раскольниковской теории, и работник, и остроумец…

Еще не забыть о Раскольникове важную деталь. Часы отца для Раскольникова — как крест для Миколки. Кстати, на нем, на Раскольникове, нет креста. (Потом берет у Сони крестик кипарисовый.) Собрать все о Боге и черте, все, все. Мать ему: «Молишься ли ты?» Первое детское религиозное воспоминание его (ср. у самого Достоевского, у Алеши Карамазова).

Да, не забыть еще: в разделе о «Преступлении» сделать вдохновенную главку о монологе Мармеладова в трактире. Это действительно одна из самых гениальных страниц Достоевского. Никто, кажется, на ней, на главке этой, не останавливался — по «малости предмета», а тут «предмет», «человечек» то есть, кричит, взрывается так, что, кажется, весь мир должен закричать и взорваться. У Достоевского всегда так, а особенно — в «Кроткой», в «Сне смешного человека».

Да, именно так: сделать особые главки — о Мармеладове и о «Кроткой».

Кто еще ниже их, кто еще может быть ниже их — Мармеладова и героя «Кроткой»?..

А ведь

мир — весь мир — духовный взрывается от их крика, от их глаголящего самосознания.

«Преступление и наказание» — вся сжатая история человечества от «убий человека» до «убий человечество». Об этом эпилог романа. Повторять, находя новые оттенки, замкнув на «Сон смешного человека», на «Великого инквизитора», на «Алеф», на «уничтожить неопределенность», т. е. перед нами не просто «формула», а живое, трепещущее, переливающееся слияние всех времен и всех пространств разом. Эпилептический припадок. Магомет.

Не понимаю, почему не вставил в книгу раздел: «Преступление и наказание» — «Моцарт и Сальери». Прямых, НЕПОСРЕДСТВЕННЫХ ссылок, указаний на аналогию — Раскольников — Сальери, вообще на «Моцарта и Сальери» — за 30 лет не нашел ни одного (пока?). [113] Но не в этом дело.

Достоевский был гениальным читателем [114] (обязательная ссылка на Назирова). Шиллера знал наизусть — сам говорил, но и Гоголя — тоже обглодал до косточки. Что уж говорить о Пушкине. В сущности, у него было два Евангелия: то, которое всегда возил с собой, со своими пометками… и — Пушкин.

113

В своей статье «Русская литература и термин “критический реализм”» В. Кожинов, отмечая, что в образе Сальери Пушкин воплотил логику «земной» справедливости, проводит параллель: Моцарт — Сальери — Христос — Великий инквизитор (Вопросы литературы. 1978. № 9. С. 166). См. также: Багно В. К источникам поэмы «Великий инквизитор» // Багно В. Россия и Испания: общая граница. СПб.: Наука, 2006. С. 344–347.

114

«Достоевский — гениальный читатель» — так называлась статья (написанная в 1931 г.) замечательного русского филолога А.Л. Бема (см. Бем А. Письма о литературе / Сост. С.Г. Бочаров; Предисловие и комментарии С.Г. Бочарова и И.З. Сурат. М.: Языки славянской культуры, 2001. С. 35–57).

Раскольников и Сальери. Тут и с первого взгляда нормальный читатель найдет аналогии, родство… Но: Моцарт и старуха-процентщица?!

Но именно в этом-то последнем сопоставлении и вся суть дела.

Исходим из аксиомы: «Моцарта и Сальери» Достоевский, конечно, знал, знал наизусть. Какую задачу он ставит перед собой в «Преступлении и наказании»? «Уничтожить неопределенность». Какую неопределенность? О совместности-несовместности гения и злодейства?

Но как заново ставить и решать этот вопрос художественно? Как вообще на это можно решиться, рискнуть — после «Моцарта и Сальери»? Достоевский — решается, рискует, и делает это гениально просто: по предельному контрасту с Пушкиным и — во имя развития Пушкина, по Пушкину.

В «Моцарте и Сальери» жертвой преступления по совести падает, так сказать, «первый человек». В «Преступлении и наказании» — «последний». У Пушкина — великий Моцарт. У Достоевского — «вошь-процентщица». Куда уж ниже? Куда уж хуже? Гений и вошь. И вот новоявленный «гений» должен убить вошь, чтобы доказать, что он — гений.

Кажется, все — все абсолютно иначе. Но Достоевский избирает лишь крайний, предельный, если угодно — запредельный вариант… чего? Вариант, в сущности, пушкинской же «формулы» и проверяет ее «на разрыв» в ситуациях, казавшихся раньше невозможными, немыслимыми, — выдержит ли эта «формула» все и всякие перегрузки.

Не в том ли и состоит замысел его, чтобы проверить и доказать: нет никакой принципиальной разницы в мотивах преступления, падет ли его жертвой «первый» или «последний» человек, Моцарт или вошь-процентщица.

Поделиться с друзьями: