Достоевский над бездной безумия
Шрифт:
Эта версия, на наш взгляд, заслуживает значительно большего доверия, чем легенда, исходящая от Ризенкампфа и повторяющаяся в воспоминаниях брата Достоевского. Против того, что припадки начались с якобы проведенной над ним экзекуции, выступают М. М. Громыко, А. Е. Врангель, А. Г. Достоевская.
Первым и самым важным следствием из анализа эпизода является то, что его психотравматичность для Достоевского выразилась не в самом, так и не осуществленном наказании, а в постоянном страхе перед ним. Подтверждается это тем, что сам Достоевский «всегда говорил, что падучую он получил в Сибири... и всегда выставлял причиной болезни свой страстный темперамент, который в течение 4 лет каторги ни разу не мог быть удовлетворен вследствие страха быть наказанным розгами». [34]
34
Достоевский: Материалы и исследования. Т. 3. С. 303.
Не менее важен и второй вывод, который можно сделать из приведенного материала. Достоевский и сочувствующие ему люди использовали
Следующей наиболее примечательной версией истоков эпилепсии у Достоевского является разобранный выше рассказ С. В. Ковалевской, относящей начало болезни на послекаторжный период. А. В. Луначарский, ссылаясь, по-видимому, на тот же эпизод, относит его к пребыванию писателя на каторге. Он пишет: «По показаниям самого Достоевского, первый припадок эпилепсии произошел с ним на каторге и имел форму, по субъективному самосознанию, какого-то озарения свыше, последовавшего за спором на религиозные темы и за мучительными и страстными возражениями Достоевского атеисту: „Нет, нет, верю в Бога!“ [35]
35
Ф. М. Достоевский в русской критике. С. 420.
Если учесть, что почти полностью совпадающий по содержанию спор Достоевского с В. Г. Белинским на религиозные темы, вызвавший у писателя сильное эмоциональное потрясение, произошел в докаторжный период, то временной диапазон оказывается крайне велик. Создается впечатление, что, как и в художественном творчестве, данный эпизод восстанавливается Достоевским путем совмещения ряда последовательных впечатлений.
С. В. Ковалевская, сопоставляя рассказ Достоевского с другими версиями о начале заболевания, пишет: «Впоследствии я слышала другую, совсем различную, версию на этот счет... Эти две версии совсем не похожи друг на друга; которая из них справедлива, я не знаю, так как многие доктора говорили мне, что почти все больные этой болезнью... сами забывают, каким образом она начиналась у них, и постоянно фантазируют на этот счет». [36]
36
Ковалевская С. В. Воспоминания, повести. С. 116.
Эта значимая особенность, отмеченная в воспоминаниях Ковалевской, на наш взгляд, более характерна для истерии, чем для эпилепсии. Тесная связь припадков Достоевского с психотравмирующими воздействиями достаточно явно прослеживается в биографической литературе как очевидный и подлежащий специальному обсуждению факт. В рамках эпилептической болезни такие особенности характерны для «аффективной эпилепсии» Крепелина. А. Г. Иванов-Смоленский так объяснил И. П. Павлову содержание этого понятия: «...Это та эпилепсия, при которой судорожный припадок вызывается ссорой, неприятностью, волнением и т. д. Такой эпилепсией страдал Достоевский, у которого припадок всегда присоединяется к какому-то волнению...». [37] Иванов-Смоленский определенно считал связь припадков с эмоциями, возникающими в ответ на психотравмирующее воздействие, нетипичной для «настоящей эпилепсии», так как она «характерна для аффективной эпилепсии». Таким образом, термин «аффективная эпилепсия» в психиатрии используется для обозначения патологии, промежуточной между психогениями и собственно «падучей», существенно от них отличающейся. Такой точки зрения придерживались не только психиатры. Так, например, Г. Гессе писал, что Достоевский «...был истериком, почти эпилептиком». [38]
37
Павловские клинические среды. М.; Л., 1954. Т. I. С. 571.
38
Гессе Г. Письма по кругу: Художественная публицистика. М., 1987. С. 114.
Приведенная кажущаяся несопоставимость различных версий психогенно обусловленных «первых» припадков, с одной стороны, свидетельствует, по-видимому, о том, что в жизни Достоевского было не одно, а несколько чрезвычайных эмоциональных потрясений, сопровождавшихся комплексом необычных переживаний и состояниями, напоминающими припадки.
С другой стороны, можно с большой вероятностью
предполагать, что ни один из них не был настолько убедительно сходен с эпилептическим, чтобы с него можно было начать отсчет времени заболевания. Об этом, в частности, свидетельствуют цитированные в начале раздела первые послекаторжные письма к брату. Поэтому, обращаясь к различным этапам своей жизни, которая изобиловала чрезвычайными нервными потрясениями, Достоевский в зависимости от обстоятельств воспроизводил то те, то другие случаи и с присущим ему воображением синтезировал их в полнокровный, художественно совершенный образ. Немалую роль играло, конечно, и чтение литературы, посвященной эпилепсии. Особенности воображения Достоевского в высочайшей степени обуславливали способность соединять художественные впечатления от прочитанного с собственными переживаниями и создавать из всего этого не только художественный, но и научно-клинический эталон. На наш взгляд, именно этот талант позволил Достоевскому воспроизвести в «Идиоте» и «Бесах» такие образцы переживаний эпилептиков, которые справедливо считаются хрестоматийными для психиатрии.Не последнюю роль в этом «психиатрическом» совершенстве описания припадков, по-видимому, сыграли наблюдения за эпилептиками и беседы с ними. Хотя нам не встретились прямые упоминания об этом, но приведенное ниже описание внешнего впечатления от припадков в романе «Идиот» свидетельствует о том, что Достоевский внимательно и заинтересованно наблюдал припадки: «Известно, что припадки эпилепсии, собственно сама падучая, приходят мгновенно. В это мгновение вдруг чрезвычайно искажается лицо, особенно взгляд. Конвульсии и судороги овладевают всем телом и всеми чертами лица. Страшный, невообразимый и ни на что не похожий вопль вырывается из груди; в этом вопле вдруг исчезает как бы все человеческое, и никак невозможно, по крайней мере очень трудно, наблюдателю вообразить и допустить, что это кричит этот же самый человек. Представляется даже, что кричит как бы кто-то другой, находящийся внутри этого человека. Многие, по крайней мере, изъясняли так свое впечатление, на многих же вид человека в падучей производил решительный и невыносимый ужас, имеющий в себе даже нечто мистическое» (8; 195).
И эту внешнюю картину припадка Мышкина Достоевский предваряет описанием потока угасающего сознания, в котором испытанное им самим и прочитанное в литературе объединяется и усиливается его воображением, формируя поэтический образ. Достоевскому представлялось, что не только у Мышкина, но и перед ним самим вдруг как бы что-то разворачивалось, и необычайный внутренний свет озарял его душу.
Вместе с тем клиническая точность и совершенство в описании припадков и переживаний эпилептиков сопровождается в романах Достоевского нетипичностью их характеров. Психиатр Т. Я. Хвильвицкий считал, что типы характеров Мышкина и Кириллова не соответствуют образцам клинических наблюдений за эпилепсией. Выдающаяся сценическая интерпретация князя Мышкина Иннокентием Смоктуновским в спектакле БДТ им. А. М. Горького была лишена какого-либо сходства с эпилептическим характером, и это не только не мешало, но и способствовало силе идейно-эстетического воздействия. Образ князя-Христа, соразмерный Дон Кихоту Ламанчскому, не нуждался в эпилептической характерологии. Сам стиль прозы Достоевского с присущими ему цельностью, динамизмом и художественной лаконичностью диаметрально противоположен образцам письменного выражения мыслей больными эпилепсией. Последним свойственны излишняя детализация, вязкость (топтание на одном месте), скольжение по поверхности фактов, отсутствие цельности в описаниях. Все это еще раз убеждает нас в том, что Достоевский не страдал наследственной эпилепсией.
Анализируя материалы и факты и тем самым подводя читателя к сомнению в обоснованности эпилепсии и к предположению о преимущественно невротическом или неврозоподобном происхождении нервно-психической патологии Достоевского, мы отнюдь не исключаем, а, наоборот, предполагаем возможность симптоматической эпилепсии, обусловленной перенесенным заболеванием нервной системы. В пользу этого говорит, во-первых, примечательная фраза Достоевского в письме к А. А. Краевскому от 1 февраля 1849 г.: «Формально помешавшая мне болезнь, продолжавшаяся год и кончившаяся, как вам известно, воспалением мозга...» (28; 147). Во-вторых, имеющееся в воспоминаниях А. Г. Достоевской указание на разницу величины его зрачков, на которую она обратила внимание. Объяснение, что это результат травмы глаза при припадке, сомнительно. Видимо, это – домысливание для подтверждения складывающейся легенды.
Сам Достоевский, может быть, еще больше, чем медицина того времени, не видел четких границ между эпилепсией и истерией. Об этом свидетельствует тот факт, что ярко выраженная истеричка Нелли из «Униженных и оскорбленных» одновременно трактуется и как больная «падучей». Но особенно убедительно доказывается эта размытость, доходящая до отождествления истерии с эпилепсией, обращением Ивана Карамазова к брату Алеше: «Алексей Федорович... я пророков и эпилептиков не терплю» (15; 265). Обвинение Алеши (одного из наиболее психически здоровых героев Достоевского) в пророческой эпилептичности кажется особенно странным, так как сам Иван наблюдал у него истероподобный эпизод в момент оскорбления отцом памяти его матери.
Из трех перечисленных Мережковским эпилептиков Достоевского нами не проанализирован только образ Смердякова. На первый взгляд, эпилепсия с припадками и вообще дефектность Смердякова как будто очевидны и обусловлены его наследственностью – происхождением от матери-дурочки Лизаветы Смердящей. Однако выдающийся немецкий психиатр К. Леонгард уверенно относит Смердякова к демонстративным, истерическим личностям, и с его доводами трудно не согласиться. Действительно, Смердяков – хитрый, лукавый домашний соглядатай, который одновременно доносит и отцу, и сыну, поддерживая их вражду между собой, и пытается войти в доверие и ко второму сыну. Не будь он истериком, ему, конечно, было бы трудно вести столь сложную игру; Смердяков то прикрывается сердечным и искренним, то проявляет раболепную покорность. Его приемный отец Григорий настолько мало знает его истинную сущность, что во время суда с горячностью ручается за его честность.